Звезды царской эстрады (fb2)

файл не оценен - Звезды царской эстрады 4930K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Коллектив авторов - Максим Эдуардович Кравчинский

Звезды царской эстрады
Автор- составитель Максим Кравчинский

Светлой памяти моего друга Алекса Сингала (1970–2011) посвящается эта книга.

М.К.
Всему на свете истинную цену
отменно знает время – лишь оно
сметает шелуху, сдувает пену
и сцеживает в амфоры вино.
Игорь Губерман

Серия «Русские шансонье».



Основана в 2009 году


Автор-составитель Макет Кравчинский


Авторы


Ю. С. Морфесси

М. И. Близнюк

Л. Л. Вавич-Вариченко

О. А. Лисина

Е. И. Перфилова



Предисловие

Период последнего десятилетия XIX – начала XX веков принято называть Серебряным веком русской культуры. Наряду с известными символами того времени – прежде всего в поэзии и изобразительном искусстве – нельзя забывать и о других жанрах, стремительно развивавшихся на рубеже столетий. В нашем случае речь – об эстраде.

Изобретение в 1877 году фонографа, а вскоре и более совершенного граммофона открыло новые, дух захватывающие перспективы. Не увенчайся успехом многовековые попытки человечества научиться «консервировать» звук, имена множества великих исполнителей так и остались бы для нас лишь буквами на пожелтевших афишах. К счастью, появилась грампластинка и голоса артистов, блиставших век назад на императорских подмостках, звучат по сей день, очаровывая нас своей проникновенностью. Фактически Серебряный век русской культуры стал для эстрады временем становления.

Год спустя после убийства Александра II его сын, Александр III, желая отвлечь народ от революционных настроений, издал указ об отмене в обеих столицах «монополии императорских театров на организацию публичных концертов». Нетрудно догадаться, к каким последствиям привел царственный автограф под документом от 24 марта 1882 года. Повсюду распахивали свои двери развлекательные заведения всех калибров и мастей, с подмостков которых доносились до обалдевшей от впечатлений публики романсы, куплеты, анекдоты и даже каторжанские песни. К началу XX века на русской эстраде сформировались основные музыкальные жанры со своими законами, образами и кумирами.

На рубеже XIX и XX веков восходит звезда исполнителей романсов Николая Северского, Михаила Вавича, Юрия Морфесси… Поклонники боготворили Анастасию Вяльцеву и Варю Панину Настю Полякову и Надежду Плевицкую. Эти артисты наряду с Федором Шаляпиным – одним из символов русского искусства вообще – составляли цвет отечественной эстрады Серебряного века. Они выступали в лучших театрах и залах Дворянского собрания, были частыми гостями в домах высшей знати, пели для царской семьи, а их состояния достигали чисел с шестью нулями. Это было время умопомрачительных – с «цыганами и медведями» – загулов у «Яра»; время настоящих (без «фанеры» и «Фотошопа») голосов и лиц; время роскошных нарядов и нефальшивых бриллиантов…

Жаль, что эстрадные звезды царской России оставили потомкам не так уж много мемуаров. Помимо Шаляпина, Плевицкой и Вертинского в эпистолярном жанре из знаменитостей не отметился никто. Кроме… Юрия Спиридоновича Морфесси.

Сегодня его имя мало кто помнит. Хотя Морфесси, дебютировавший в самом начале XX столетия, вплоть до эмиграции в 1920 году справедливо занимал положение одного из самых популярных исполнителей романсов. Это был прекрасный баритон, выступавший с романсами, шуточными вещицами и патриотическими «гимнами» а-ля «Казак Крючков». Он пришел на большую сцену чуть позднее Вяльцевой, Паниной, Шаляпина и Северского. Практически одновременно с ним «выстрелили» Плевицкая и Вавич – будущие спутники на дорогах изгнания.

Жил певец в шикарной квартире в Петербурге, открывал под настроение рестораны со средним счетом в годовую зарплату рабочего, любил покутить и желательно в обществе красивых этуалей.

В общем, любимец публики и дамский угодник.

В советских реалиях о нем знали мало: на слуху были Вертинский, Лещенко, запевшие лет на 15 позднее. А Морфесси остался как бы обломком той, во всех смыслах старой России и громоздился в массовом сознании этаким комодиком из барских интерьеров. О нем вспоминали только подкованные литераторы в романах о Гражданской войне и реже – музыковеды с меломанами. Валентин Пикуль в хронике «Из тупика», рассказывающей о событиях 1918–1920 гг. на севере России, описывает такую сцену: «Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, – пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели.

Вернись, я все прошу – упреки, подозренья.
Мучительную боль невыплаканных слез,
Укор речей твоих, безумные мученья,
Позор и стыд твоих угроз…

Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: “В левом – браунинг, в правом – кольт”.

– Погоди, – сказал ему Уилки. – Очень хорошая песня.

Мы так недавно так нелепо разошлись.
Но я был твой, а ты была моею.
О, даймне снова жизнь —
вернись!

Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану. Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона.

– А хорошо поет, верно? – спросил равнодушно».

Писатель очень точно находит примету времени. Красавец-певец, проникновенно изливающий декадентский романс, – то, что надо[1].

Как ни странно, но в отличие от других, гораздо более серьезно эту жизнь воспринимавших коллег именно Морфесси написал мемуары под названием «Жизнь, Любовь, Сцена. Воспоминания Баяна русской песни». Они вышли в 1931 году, в канун 50-летия артиста, в Париже, и с тех пор никогда в России отдельным изданием не печаталась.

Обсуждая в редакции состав и компоновку будущей книги, мы решили использовать мемуары Баяна русской песни как некую канву, вплетая в нее различные отступления, врезки, дивертисменты, антракты – всё, чтобы как можно подробнее обрисовать эстраду предреволюционной России.

Конечно, по ходу «пьесы» Морфесси упоминает знакомых, друзей, а главное – соратников по артистической стезе. Но ни одного крупного портрета он не нарисовал. В лучшем случае это абзац-другой прочувствованной, но с фактологической точки зрения совершенно нулевой информации.

Мы постарались восполнить эти пробелы. Так, вы прочитаете в книге о жизни – на сцене и вне ее – Николая Северского и его сыновей (знаменитая семья певцов и… военных летчиков), Михаила Вавича (с которым Морфесси очень крепко дружил, но почему-то не посвятил ни строчки), Александра Вертинского (с которым Баян соперничал за славу); истории жизни и творческого пути таких певиц, как Надежда Плевицкая, Иза Кремер, Настя Полякова… Присутствуют в книге менее известные личности: куплетисты Сарматов, Сокольский и Троицкий, борец Иван Заикин, клоун Жакомино и личности, совершенно забытые сейчас, но тоже определявшие лицо российской сцены.

Жизнь Морфесси взята за основу еще и потому, что оказалась она у Баяна долгой, вместив в себя славу, революцию, изгнание, войну… Практически никому из коллег артиста Господь не отмерил столь долгий век. Именно судьба Морфесси позволяет нам протянуть нить повествования с конца века XIX до середины XX столетия, увидев широкую панораму биографий эстрадных звезд царской России на фоне бурного времени.

Но прежде чем на «сцене» появится с сольной «программой» Юрий Морфесси, мне хочется пусть пунктирно, но обрисовать упущенные им образы, дабы, оправдывая название этой книги, дать развернутый ответ на вопрос: «Из каких же драгоценных осколков складывалась мозаика эстрады царской России?»

Максим Кравчинский

Интродукция. Во славу!

«Несравненная»

Ах, да пускай свет осуждает,
Ну, да пускай тянет молва.
Кто разлюбил, тот понимает,
Мне осудит никогда…
Из репертуара А. Д. Вяльцевой, слова С, Зилоти

Примадонной царской России, без сомнений, следует признать Анастасию Дмитриевну Вяльцеву. Полет «чайки русской эстрады» смотрелся намного эффектнее и стремительнее практически всех ее конкуренток. «В Вяльцевой, – утверщал именитый театральный критик А. Р. Кугель, – было что-то зовущее, колдовское и тревожащее».

Конечно, нет шкалы, по которой можно измерить успех или человеческую драму, и судьбы других певиц – современниц Вяльцевой не менее (а кому-то может показаться, что и более) накалены и трагичны. Но лучшей точки отсчета, чем жизнь и творчество Несравненной, как благоговейно звали Вяльцеву даже самые злые акулы пера, для начала рассказа трудно отыскать.

Анастасия Вяльцева родилась в крестьянской семье, в деревеньке Алтухово, что до сих пор стоит среди брянских лесов[2].

Мать, Мария Тихоновна, занималась хозяйством и воспитанием троих детей. Кроме дочери подрастали два сына – Яков и Ананий. Отец служил лесничим в соседнем имении графа Орловского, но вскоре после рождения Насти погиб от упавшего дерева, оставив семью практически без средств к существованию.

«…Возле проселочной дороги стояла их избушка с завалинками до самых окошек. Низко нависшая замшелая крыша дополняла печальную картину нищеты и заброшенности…»[3]

Дети подрастали, и Мария Тихоновна решила перебраться в большой город, дабы определить их учиться какому-то ремеслу.

Годы спустя Анастасия Дмитриевна вспоминала, что у них с матерью и братьями не было денег даже на самый дешевый железнодорожный билет и потому «за лучшей долей» в ближайший крупный город – Киев они отправились, сколотив с помощью соседей плот.


Настя Вяльцева – подгорничная в киевской гостинице


Через знакомых мать пристроила восьмилетнюю Настю ученицей в портняжную мастерскую. Втянувшись в нелегкий рутинный труд, сидя за шитьем, девочка часто напевала известные ей с детства песенки и вскоре стала любимицей всех мастериц, прозвавших ее «нашей пташечкой».

Миновали годы обучения, не принесшие, однако, никаких перспектив.

Через знакомых мать помогла дочери устроиться подгорничной в гостиницу на Крещатике. Устраивала с тайной надеждой, что кто-то из заезжих знаменитостей (а их приезжало в Киев немало) обратит внимание на звонкоголосую девчушку.

Звезды, впрочем, не спешили одаривать своей протекцией скромную служанку, прибиравшуюся в номере. Зато сама Настя не теряла веры в успех и каждую свободную минуту старалась не тратить понапрасну. Заучивала популярные песни, интересовалась судьбой тогдашних кумиров, а на заработанные деньги посещала концерты и спектакли. Девочку заметили: в тринадцать лет ее приняли статисткой в захудалый театрик.

Год спустя, поднабравшись опыта, Настя поступает в опереточную антрепризу. Постепенно, шаг за шагом, она нарабатывала репертуар и умение держаться на сцене. Круг ее знакомых состоял теперь из хористок, студентов и молодых актеров. На нее обратил внимание известный театральный режиссер А. Э. Блюменталь-Тамарин и даже рискнул организовать под новую «звезду» антрепризу. Но затея провалилась.

Отчаявшуюся было Настю неожиданно пригласил в гастрольную поездку другой импресарио.

Она согласилась и, объехав с выступлениями ряд крупных городов, двадцати неполных лет очутилась в Москве, где поступила на службу в театр «Аквариум».


Хористка Петербургского театра «Аквариум»


Именно здесь, а не в киевской гостинице, как пишут многие биографы Несравненной, произошла ее встреча с «русской Жюди» – Серафимой Бельской.

– Вам надо учиться пению! Такой талант загубить грех! – напутствовала прима.

Настя и сама это понимала, но средств на достойное образование у нее не было. Хористка Петербургского Амбициозная провинциалка выступала на театра «Аквариум» подмостках второразрядных театров, колесила с гастролями в составе хоровых трупп, пробовала себя в оперетте, где ей иногда позволялось пропеть две-три фразы: «Вот идее-е-е-ет графиня-а-а!.»

Возможно, русское общество никогда бы не узнало о таланте Вяльцевой, если бы не случай…


Вера Зорина – предшественница Анастасии Вяльцевой


В 1893 году хозяин санкт-петербургского театра, где подвизалась в ту пору молодая певица, осуществил постановку оперетты «Цыганские песни в лицах», доверив нашей героине небольшую роль Кати. Счастью Насти не было предела, ведь ей предстояло выступать на одних подмостках с лучшими артистическими силами конца XIX века, «королем теноров» Сашей Давыдовым и «королевой оперетты» Раисой Раисовой (рассказ о них ждет читателя впереди).

Начались репетиции, но роль не давалась. Строгий вид и горячий кавказский темперамент Давыдова сковывали Вяльцеву. Она пела робко, вызывая негодование наставника. После очередной перепалки, рассердившись на учителя, Анастасия запела, да так, что в восторг пришли все присутствовавшие на репетиции.

После дебюта Вяльцева записала в дневнике:«…Вера в счастливую звезду меня поддержала и, действительно, я выдержала экзамен. Раздались аплодисменты, крики: “бис” – полетели на сцену студенческие фуражки… Когда я выходила из театра, на подъезде меня окружили курсистки, схватили мои руки и стали целовать. На следующий день я прочла все газеты и узнала, что мой голос напоминает Веру Зорину. Но я никогда в жизни ее не слышала и ужасно об этом жалею».


Чайка русской эстрады


О Вяльцевой заговорили в свете. В театре отныне она стала получать главные роли. Острословы тут же отозвались на успех юной артистки четверостишьем:

От зависти сквозь пальцы вой,
Концертная певица!
В восторге вся от Вяльцевой
Российская столица!!![4]

Но до подлинного триумфа было далеко. Поворотным моментом стала встреча с модным адвокатом и светским львом Николаем Осиповичем Холева.


Н. О. Холева


Увлекшись Вяльцевой, он стал помогать ей. У Вяльцевой впервые появилась возможность по-настоящему учиться вокалу и регулярно выступать на музыкальных вечерах, которые устраивал состоятельный поклонник для своих знакомых. Особенно ловко Николай Осипович выстраивал отношения с прессой, что в немалой степени способствовало развитию популярности его протеже.

Почти все биографы Вяльцевой уверяют, что ее отношения с покровителем были исключительно платоническими. Но никто в столичном бомонде не верил, что опытный юрист станет тратить значительные средства на певицу исключительно по дружбе. Есть мнение, что между молодыми людьми все-таки «вспыхнуло взаимное чувство». Но до свадьбы дело не дошло – осторожная Анастасия опасалась связывать судьбу с азартным картежником, каким был Николай Холева. Когда же выяснилось, что «милый друг» еще и регулярно изменяет ей, считая мимолетные увлечения делом обычным, воспитанная в патриархальных традициях Вяльцева бескомпромиссно покинула неверного, оставив все подаренные им драгоценности и шикарные платья.

В 1897 году артистка по приглашению известного антрепренера Якова Щукина переехала из Санкт-Петербурга в Москву, в театр «Новый Эрмитаж», на ставку в 133 рубля за выход. Серьезные деньги по тем временам!

«Москва признаёт тебя своею!» лента с такой надписью овивала одну из сотен роскошных корзин с цветами, преподнесенными дебютантке. Авторитетный критикА. Р. Кугель в известной работе «Театральные портреты» откровенничал: «Припоминаю крайнюю степень моего удивления, когда мне рассказали о том, что появилась “звездочка” Вяльцева. Я просто отказывался этому верить, как не верило большинство знавших эту худенькую девушку с прелестной улыбкой, стоявшую на авансцене направо. Услыхал я Вяльцеву первый раз на концерте, когда у нее уже была прочная репутация и большая известность. Пришлось согласиться, что народилась действительно интересная и очень волнующая певица».


Объявление о гастрольном турне 1902 г.


Сотрудничество с Щукиным продолжалось к обоюдному удовольствию вплоть до 1909 года.

Каждый приезд Вяльцевой в “Эрмитаж” можно было бы сравнить лишь с шествием венецианского дожа во дворец, От ворот сада до своей артистической уборной она шла по дорожке, усыпанной живыми благоухающими розами. Вяльцева очень любила цветы, и директор театра, оказывая дань уважения артистке, проявлял немало выдумки, чтобы придать встрече торжественный и праздничный вид. Артистическая уборная, обтянутая шелковой тканью, к приезду певицы была сплошь от пола до потолка у крашена цветам и и огромны ми пальмами, На полу, покрытом пушистым ковром, лежали гиацинты, фиалки и белые лилии…»


С мужем Василием Бискупским


В 1902 году Анастасия Дмитриевна отправляется в первую гастрольную поездку. И хотя газетчики предрекали ей провал, все выступления прошли с аншлагами. В дальнейшем она предпринимала такие туры ежегодно.

В канун русско-японской войны на одном из концертов для высочайших особ судьба свела певицу с ротмистром Бискупским.

Статный и рослый красавец-офицер Василий Викторович Бискупский, сын вице-губернатора Томска и столбовой дворянки Римской-Корсаковой, несмотря на разницу в социальном положении и возрасте (он был младше Вяльцевой на восемь лет)[5], серьезно увлекся Анастасией Дмитриевной. Она ответила ему взаимностью.

В 1904 году Василий Викторович принимает участие в русско-японской войне. Когда с фронта пришло известие о тяжелом ранении возлюбленного, певица, не задумываясь, разорвала многотысячный контракт и отправилась на Дальний Восток. Выхаживая мужа, Анастасия Вяльцева стала рядовой сестрой милосердия во фронтовом госпитале и наравне со всеми врачевала солдат. Конечно, ее инкогнито вскоре раскрыли и упросили дать благотворительный концерт, который прошел с ошеломляющим успехом.


Из газеты «Харбинский вестник», 17–18 августа 1904 года:

«Концерт А. Д. Вяльцевой в субботу в театре Арнольдова привлек массу публики, несмотря на непролазную грязь на пристани. Извозчики из Нового Харбина довозили пассажиров только до начала китайского базара и дома, где была гостиница "Бристоль"; после чего публика при лунном освещении должна была пешком пробираться до городского сада.

Никогда еще наш летний театр не вмещал в своих стенах такой массы публики, когда весь фешенебельный Харбин явился сюда послушать единственную в своем роде А. Д. Вяльцеву, великодушно согласившуюся спеть в пользу увечных и семейств убитых нижних чинов Заамурского округа отдельного корпуса пограничной стражи.

Несмотря на шаляпинские цены, уже Задолго до вечера был вывешен аншлаг: "Билеты все проданы" (в том числе и на особо устроенные места в оркестрах, проходах и "приставные"). Многие покупали билеты из вторых и третьих рук, уплачивая большую премию (десятирублевое место в оркестре продано За 25 руб., а рублевый билет на галерею куплен За 4 руб. и т. д.).

Зал трещит от публики. Негде яблоку упасть. Взвился Занавес, и на эстраде появилась грациозная А. Д. Вяльцева, одетая в скромное серое платье. Ей преподнесли роскошный букет. За пианино сел г. Вуич, старательно аккомпанировавший артистке.

Если первому романсу, спетому артисткой Заметно уставшим от дороги голосом, скептики не спешили аплодировать, то с каждой новой песней мысленное расстояние между артисткой и слушателями делалось все меньше, пока наконец публика не отдалась всецело обаянию этого прекрасного голоса, чарующего своей выразительностью. Громы аплодисментов и полное энтузиазма bis сопровождали каждый пропетый романс. Зал был покорен артисткой, ее передачей самых простых цыганских романсов, ее чудной фразировкой и умением оттенить то удаль бесшабашную, то полную неги страсть.

В конце концов наэлектризованный партер устроил артистке ряд шумных оваций. Нельзя не сказать спасибо За то высокое художественное наслаждение, которое она доставила харбинцам, и За материальную помощь, оказанную ее концертом сиротам и увечным чинам пограничной стражи».


За участие в русско-японском конфликте Бискупский был отмечен множеством орденов и медалей и закончил войну в звании полковника, а по возвращении в Петербург был назначен начальником личной охраны Николая II. Однако монаршее благоволение не помогло. Едва стало известно о его тайном венчании с Вяльцевой, Василий Викторович был разжалован и чуть ли не лишен всех наград. Таковы были нравы тогдашнего высшего общества: романы с актрисами поощрялись, браки – нет.

С того момента и практически до самой смерти певицы Бискупский выполнял при ней роль распорядителя и устроителя концертов.

Долгие месяцы Анастасия Дмитриевна проводила в гастрольных турне. Для комфортного передвижения по империи ею был заказан у бельгийских мастеров специально оборудованный по последнему слову техники вагон. После революции это «чудо инженерной» и дизайнерской мысли не обошли своим вниманием ни «белые», ни «красные»: сперва хозяином вагона стал Колчак, а потом – красный командир Блюхер.

Весной 1908 года певица записала в дневнике: «Все удивляются моей неутомимости. Действительно, я только что совершила длинное концертное турне, посетив 28 городов… Одно только неприятно, что в поезде я простудилась и в трех городах должна была петь “а-ля Варя Панина”…»

Публика боготворила Несравненную. Репортеры, предрекавшие ей некогда провал, нынче захлебывались от восторга: «Пришла, увидела и победила!»


Вяльцева в собственном вагоне


Вот данные о продажах билетов на концерты Анастасии Дмитриевны: Полтава – вместо планируемых 1200 руб. продано на 1348, Харьков – вместо 2000 руб. – 2139, Рига – вместо 2000–2292 руб. и т. д.


Из газеты «Вологодский справочный листок» от 5 октября 1910 года:

«1 октября состоялся наконец этот экстраординарный концерт, ознаменовавшийся столь необычайным для нас вздутием цен, что большинство наших меломанов принуждено было отказать себе в удовольствии послушать диву. А. Д. Вяльцева уже давно пользуется репутацией несравненной истолковательницы цыганского романса, и до сих пор она царит в этой области, несмотря на то, что немало соперниц оспаривают у нее пальму первенства. У г-жи Вяльцевой много данных, дающих ей возможность прочно держаться на Занятой позиции.

Прежде всего у нее превосходный голос, красивый и чистый, которым она прекрасно распоряжается; голос, которому позавидует любая оперная певица. В пение она вкладывает много чувства и экспрессии и иллюстрирует его мимикой своего подвижного, выразительного лица.

Г-жа Вяльцева имела шумный успех. Каждый номер сопровождался бурными проявлениями восторга».


И только на концерте в Калуге возникла угроза провала… пола в зале Дворянского собрания.

Случалось, примадонне боялись предоставлять залы, опасаясь ее «погромной славы». В Москве, где успех вокалистки был особенно громким, ее концерты не раз заканчивались беспорядками. Перед началом представления к залам, в которых должна была выступать Вяльцева, стягивалась полиция, дежурившая в фойе и в зале. Как только певица заканчивала бисировать – а выходила она к неумолимой публике на бис до шестидесяти (!) раз, фактически повторяя концерт дважды, – студенты с галерки бросались по лестницам вслед за ней, а если их не допускали к кумиру, начинали крушить мебель.

«В самый разгар препирательств с полицией на эстраде появлялась сияющая и улыбающаяся Анастасия Дмитриевна. Она останавливалась у края сцены, смотрела некоторое время на волнующуюся публику и, обращаясь к блюстителям порядка, говорила: “Оставьте их, какого вы хотите порядка, когда я пою?! Здесь вы не нужны, за порядком буду следить я”».

Дошло до того, что владельцы залов стали брать с организаторов ее концертов залог за мебель. Сумма доходила до трехсот рублей.

Никакой программы вечеров певица, как правило, не готовила и исполняла все те песни своего репертуара, о которых просила публика.

Несмотря на признание и богатство, по характеру Вяльцева оставалась простой крестьянкой. Она сама учитывала расходы, была неприхотлива в еде, но за выступления требовала огромные гонорары – по 1000 рублей за выход.


Вяльцева накануне первого большого гастрольного турне


Только Шаляпин соперничал с Несравненной за первенство самого дорогого артиста Российской империи.

Существует версия, что основой стали все-таки не бесконечные гастроли (приносящие до ста тысяч рублей годового дохода), а неожиданный сюрприз поклонника. Якобы во время концерта он подал ей на сцену роскошный веер, к которому были прикреплены дарственные на три доходных дома. Управлять «подарком» Вяльцева поручила родному брату Ананию.

Состояние Примадонны современники оценивали в 2–2,5 миллиона рублей. Невероятная сумма!

Например, банковский служащий средней руки получал до 3000 в год, врач в больнице – рублей 400–500, квалифицированный рабочий – 250–300[6].

Но ученый-краевед из Брянска С. П. Кизимова, которая много лет исследует жизнь и творчество своей землячки, утверждает, что разговоры о миллионном состоянии сильно преувеличены. И дело даже не в невозможности заработать такие деньги, но в том, что певице вновь не повезло в личной жизни – Бискупский, как и многие представители знати, оказался заядлым картежником и кутилой. Даже баснословных гонораров Анастасии Дмитриевны, бывало, не хватало на покрытие долгов супруга. Однажды в пьяном кураже Василий Бискупский со своим закадычным приятелем Павлом Скоропадским (тем самым, который впоследствии ненадолго стал украинским гетманом) разогнали похоронную процессию святого Иоанна Кронштадтского.

Жизнь «чайки русской эстрады» была пусть не безоблачна, но насыщенна и интересна: она активно занималась благотворительностью, много выступала и записывалась на пластинки.

По-настоящему сожалела Анастасия Дмитриевна лишь о том, что Бог не дал ей детей, и всю свою нерастраченную ласку тратила на сирот и обездоленных. Во время очередной поездки по стране Вяльцева подобрала на обочине дороги малолетнюю нищенку и сделала ее приемной дочерью. К несчастью, долго девочка не прожила. Однако вскоре судьба преподнесла Вяльцевой подарок. «На одном из концертов Несравненной поднесли несколько корзин с цветами, которые она увезла с собой домой, не подозревая, что в самой большой из них спал двухмесячный младенец, усыпленный маковым отваром. Через определенное время корзина запищала, На плач ребенка сбежались все домочадцы. И каково же было их удивление, когда среди цветов обнаружили младенца, а в пеленках записку со словами: Женя Ков шаров”. Отдать ребенка в приют Вяльцева не пожелала…»

До самой смерти примадонны мальчик жил в ее доме. По завещанию ему отошло 40 000 рублей, которыми он, впрочем, так и не воспользовался, покончив вскоре после ухода Вяльцевой жизнь самоубийством.

Внимательной певица была и к прислуге. Некоторое время в ее доме служила молодая горничная по имени Анна. Анастасия Дмитриевна привязалась к скромной девушке и занялась ее образованием. Глядя на нее, она вспоминала о своем нелегком крестьянском детстве. Обладавшая природной музыкальностью Анна с жадным интересом слушала домашние репетиции хозяйки, и Анастасия Вяльцева решила устроить свою горничную в хористки. Но строгий муж Анны не позволил супруге «идти в артистки» и забрал ее из «барского дома». При расставании Вяльцева сделала «Аннушке» дорогой подарок, символ достатка того времени – граммофон и свои пластинки. Жизнь, однако, взяла свое, но… гораздо позднее. Анна стала матерью знаменитого советского композитора Василия Павловича Соловьева-Седого, создателя песни «Подмосковные вечера» и десятков других шлягеров.

Театральный сезон 1912 года не предвещал ничего необычного. Лишь в сентябре, находясь в Крыму, певица почувствовала недомогание. Медики поставили диагноз – воспаление легких. Несмотря на это, Вяльцева отправилась в очередное турне….Последним городом, где она пела, стал Воронеж. Публика терпеливо ждала до десяти вечера, а занавес все не поднимали, потому что Анастасия Дмитриевна, вконец обессиленная, не могла подняться с дивана. Кое-как собравшись с силами, она вышла и, собрав всю волю в кулак, отпела первое отделение. Понимая, что не в состоянии продолжать, вышла к публике, извинилась и пообещала в следующий раз петь в два раза больше.


Из журнала «Театр и искусство», осень 1912 года:

«Госпожа Вяльцева серьезно Занемогла. Постигшая ее в пути во время последнего турне сильная простуда осложнилась плевритом, от которого артистка слегла. Ближайшие ее концерты, в Петербурге и в Москве, отменены».

Вернувшейся в Петербург «певице радостей жизни» врачебный консилиум вынес приговор – лейкемия. С января 1913 года вся российская печать начала размещать сводки о состоянии здоровья Несравненной.

Утром 22 января мальчишки-торговцы выкрикивали спешащим по Невскому прохожим сенсацию: «Несравненная будет спасена! Уникальная операция Вяльцевой! Муж пожертвовал певице свою кровь!»


Из газеты «Петербургский листок», 22 января 1913 года:

«А. Д. Вяльцевой произведена 21 января чрезвычайно редкая в медицинской практике операция переливания крови в артерию левой руки. Кровь для операции взята от ее мужа – г-на Бискупского. Как теперь выяснилось, произведенная операция трансфузии крови имела благоприятный результат.

24 января был произведен анализ крови больной, давший очень благоприятные результаты: обнаружено увеличение кровяных шариков на 3 процента. Поднявшаяся у больной температура также учитывается как благоприятный симптом. Если в течение 7 дней процентное отношение гемоглобина будет хотя бы немного увеличиваться, тогда только можно будет сказать, что кризис вполне миновал».


Но тогдашняя медицина оказалась бессильна… Доктора совершили трагическую ошибку – умиравшей артистке влили кровь не той группы. В начале XX века наука ведь только догадывалась о существовании такого понятия.

Когда возможности официальной медицины были исчерпаны, поседевший от горя Василий Викторович был готов на все, лишь бы хоть как-то отсрочить неизбежное. Приглашали модного тогда тибетского целителя Бадмаева, лечившего самого фишку Распутина… Тщетно. Не помог и специально выписанный из Лифляндии профессор Розендорф, пытавшийся впрыснуть больной новое для того времени лекарство – фосфоцид.

А. Д. Вяльцева при жизни была законодательницей моды: ее драгоценности, туалеты и прически обсущдались поклонниками, журналистами и музыкальными критиками. Обворожительная в жизни, она позаботилась и о том, как ей надлежит выглядеть после смерти.

Предчувствуя скорый уход, за несколько недель до кончины артистка пригласила свою портниху обсудить фасон платья, в котором желала отправиться в последний путь.


В шикарных нарядах


Вечером 4 февраля 1913 года всё было кончено.

С лица Анастасии Дмитриевны скульптор В. И. Демчинский снял посмертную маску.

«…Тело покойной лежало на кровати белого клена под белым кружевным покрывалом, В ногах стоял букет белой сирени и мимозы, У изголовья – четыре подсвечника, обтянутые белым флером, и маленький складень из трех икон, который сопровождал ее во всех поездках…

Согласно последней воле, парикмахер сделал ей прическу, с которой она всегда выступала на сцепе…»

Это не было обычной дамской прихотью. Фирменная прическа Вяльцевой («с напуском») наряду с шикарными туалетами и роскошными драгоценностями была частью хорошо продуманного образа.

Артист В. И. Воронов вспоминал показательный случай:

«Снималась она на фотографии и выступала всегда с одной и той же прической – с валиком. Публика привыкла и иначе не представляла себе лица своей любимицы. И вдруг на одном концерте Вяльцева появилась с другой модной прической. Зал замер; в первый момент зритель не узнал Вяльцевой. Потом начался ясный протест против новой прически артистки: зал зашумел.

А. В. Таскин, всегдашний аккомпаниатор артистки, пытался взять несколько аккордов, но в зале поднялся невообразимый шум протеста. Вяльцева стояла виноватая и растерянная. Публика настойчиво просила ее уйти и причесаться по-прежнему… Был объявлен антракт, после которого Вяльцева вышла со своей старой прической. Публика была в восторге, и концерт прошел с огромным успехом».



Похороны сопровождались едва ли не большим ажиотажем, чем концерты примы. Петербург не знал ничего подобного ни до, ни после. Толпа, следовавшая за прахом покойной, с каждым шагом нарастала и скоро представляла собою сплошную лавину на протяжении от Морской улицы до Литейного проспекта. К воротам Александро-Невской лавры подошли уже десятки тысяч человек.

Над колонной провожающих плыл венок из белых лилий и сирени, перевитый траурной лентой с надписью: «От безумно любящего мужа, навек преданного памяти безоблачной, долгой совместной жизни и убитого горем невозвратной потери своего сказочного счастья, – своей единственной, дорогой, незабвенной милой Настино.

У гроба, сменяя друг друга, дежурили Матильда Кшесинская, Анна Павлова, артисты цыганского хора Шишкина, труппа Малого театра, столичная знать…

Столица по-настоящему скорбела, однако для пронырливых шоуменов смерть Несравненной стала еще одним источником дохода. Так вышло, что Анастасии Вяльцевой в отличие от многих ее коллег по сцене не пришлось сниматься в кино. Но ее имя все-таки появилось на афише синематографа: «Не пропустите премьеру сезона! Только в “Экспрессе” демонстрация документальной картины “Похороны Вяльцевой”!..» Смерть Несравненной превратилась в грандиозное шоу.


В последний путь Несравненную провожали тысячи человек


Через несколько дней после кончины дивы стали известны подробности ее последних распоряжений. Зная о приближающейся неминуемой смерти, она все четко расписала: завещала открыть в Петербурге в ближайшие четыре года либо больницу ее имени для рожениц, либо приют для внебрачных детей, туда же направить и средства, оставшиеся после продажи ее недвижимости с аукциона.

В случае если город откажется от подобной благотворительной акции, Вяльцева распорядилась продать дома и направить деньги в Санкт-Петербургский университет для учреждения стипендий крестьянским детям. Населению Петербурга прима оставила без малого шестьсот тысяч рублей, которые так и не поступили в кассу опеки. Дума согласилась принять дар Вяльцевой, но бумаги долго двигались по разным инстанциям, а потом началась революция, и вместо больницы в здании, завещанном Вяльцевой городу, открылся политический клуб для рабочих «Новая жизнь».

В 1914 году родственники заказали скульптору Серафиму Судьбинину (учившемуся, между прочим, у самого Родена) мраморное надгробие. Из множества эскизов выбрали изображавший возвышающуюся в полный рост артистку возле креста. Через некоторое время в журнале «Рампа и жизнь» прошло известие, что памятник готов, но так как он изготовлен в Париже, привезти его в Россию возможно только после окончания войны. В итоге до России памятник так и не добрался: сначала война, потом революции… След памятника затерялся во Франции, где Судьби-нин оказался в эмиграции.

В годы Первой мировой войны вдовец Василий Викторович Бискуп-ский стал генералом, командовал кавалерийской дивизией и был, по выражению своего однополчанина барона Врангеля, «лихим и отчаянно смелым офицером». В 1918 году он возглавил армию гетмана Скоро-падского в Одессе, в 1919-м эмигрировал в Германию, где вновь женился. Скончался генерал летом 1945-го в Мюнхене. Говорят, все стены его квартиры были увешаны портретами «любимой Настюши». К его офицерской судьбе мы еще вернемся в самом конце повествования, и потому прошу вас, читатель, запомнить это имя – Василий Бискупский.

После смерти великой певицы ушлые импресарио попытались создать новые проекты, подаваемые зрителю не иначе как «новая Вяльцева».

Летом 1915 года газеты писали о предстоящем концерте некой Наташи Ростовой (псевдоним Екатерины Сангуровой), которая «имеет внешнее сходство с А. Д. Вяльцевой, обладает вяльцевским тембром и исполняет весь ее репертуар». Антрепренер старлетки требовал, чтобы она выходила к публике в тех же нарядах, что и Несравненная.

Не помогло. Фальшивую «примадонну» освистали.

Среди подражательниц попадались, безусловно, одаренные вокалистки. Скажем, Наталья Тамара. Но стать достойной заменой ни одна из них не смогла.

Собственно, на эстраде Российской империи с начала XX века и до октября 1917-го «летала» этакая «птица-тройка» «женщин из русских селений»: уже помянутая Вяльцева (родом из Орловской губернии), Надежда Плевицкая (из курской деревеньки) и москвичка Варя Панина.

За каждой из них следовал рой подражателей, и к «жужжанию» некоторых из них мы еще прислушаемся.

Пока же поговорим о «божественной» (по выражению А. Блока) Варе Паниной.

«Божественная»

Я грущу, если можешь понять
Мою душу доверчиво нежную,
Приходи ты со мной попенять
На судьбу мою, странно мятежную…
«Лебединая песня» (М. Я. Пуаре) из репертуара В. В. Паниной



Варвара Васильевна Панина родилась в семье московских цыган и с юных лет выступала в хоре знаменитой «Стрельны». Слава о талантливой девушке стремительно распространилась по Белокаменной, а потом и по всей России.

Друг Ф. И. Шаляпина живописец К. А. Коровин описывает в мемуарах занятный диалог:

«– Ты слышишь… – сказал Шаляпин Серову, – Константину (Коровину) не нравится, что я пою. Плохо пою. А кто же, позвольте вас спросить, поет лучше меня?

– А вот есть. Цыганка одна поет лучше тебя.

– …Какая цыганка?

– Варя Панина. Поет замечательно. И голос дивный.

– …Это какая же, позвольте вас спросить, Константин Алексеевич, Варя Панина?

– В “Стрельне” поет. За пятерку песню поет. И поет как надо…»

После замужества Варвара Васильевна перешла в легендарный «Яр».

Послушать ставшую известной к тому времени певицу считали своим долгом не только меломаны – завсегдатаями ее вечеров были «сливки» тогдашнего общества.

На редких фотографиях видно, что внешность звезды не отличалась изяществом – полная, неграциозная, с грубыми чертами лица… Под стать был и голос – очень низкий, похожий на мужской, – и особая цыганская манера исполнения.


Ресторан «Яр» в Москве.

Около 1905


Артистка выходила к публике не спеша, чуть кланялась, располагалась в стоящем на сцене кресле, закуривала. (Папиросы у нее были особенные, толстые, марки «Пушка», и курила она беспрерывно.) Постоянные аккомпаниаторы знаменитой цыганки терпеливо ожидали сигнала. Чуть заметный кивок, первые аккорды гитары – и… зал замирал. Начиналось волшебство, гениальная певица раскрывала душу, вовлекала зрителей в великую тайну романса. Взволнованная публика рукоплескала, случались и обмороки… Много раз знаменитая певица возвращалась с концертов в разорванном платье – поклонники отрывали от сценических нарядов кусочки «на память».


Объявление из газеты «Русское слово» от 27 февраля 1906 года:

«Очарованный своей соседкой…

Кресло № 63, на концерте Вари Паниной 8 февраля!

Убедительно прошу сообщите свой адрес, был лишен, как вы сани видели, возможности сделать это сам. Главный почтамт, до востребования, предъявителю сторублевой ассигнации № З.Е. 124190».


Сохранились воспоминания о знаменитом концерте, состоявшемся в марте 1906 года в Мариинском театре. На концерте присутствовал его величество Николай Александрович с семьей. После концерта император прошел за кулисы и, поздравив певицу, поинтересовался, почему в его коллекции нет пластинок с записями Паниной. Представители общества «Граммофон» немедленно принялись записывать «цыганскую Патти»[7]. Спустя три месяца царю был подарен красивый альбом из 20 дисков.


Варя Папина. Рекламная открытка


Варвара Васильевна становится желанной гостьей на всех концертных площадках империи. Импресарио от Петербурга до самых дальних российских окраин заранее уверены в успехе, если в концерте будет заявлено ее имя.

Этим пытаются воспользоваться многочисленные жулики от искусства.


Из газеты «Голос Москвы» от 21 апреля 1909 года:

«Неизвестный аферист, назвавшийся Смирновым, управляющим артистки Вари Паниной, назначил в Острогожске концерт, собрал с публики 400 руб. и скрылся».


Весной 1910-го на единственный совместный концерт, данный Варей Паниной и Анастасией Вяльцевой в Дворянском собрании, «попасть было также трудно, как на парадный спектакль в честь французских гостей». Выступали два кумира: в первом отделении пела «несравненная» Анастасия Вяльцева, «певица радостей жизни», во втором – «божественная» Варвара Панина, «певица роковых страстей и глубокой печали». В семье Паниных хранится программа этого концерта, около фамилии Паниной – три точки, что означало: певица будет петь исключительно по заказу, заранее репертуар не указывался. Публика неистовствовала. Концерт удалось завершить только около двух часов ночи после вмешательства полиции.


Варвара Васильевна Панина на пороге своего дома в Москве


«Концерт знаменитой Вари Паниной. Зал переполнен, – сообщал рецензент журнала “Рампа и жизнь”, -Панина, допевающая свою “лебединую песнь” под аккомпанемент гитары и цитры, голосом, уже начавшим тускнеть, очень хорошо исполнила ряд песен и настолько очаровала молодежь, что та, окружив Панину тесным кольцом, устроила ей шумную овацию, засыпав цветами». Неведомый критик и не подозревал, что расхожая фраза о «лебединой песне» станет пророческой. Через год, в июне 1911-го, Вера Панина скончалась от сердечного приступа прямо в своей гримерке. Певице было 39 лет.


Из газеты «Театр» от июня 1911 года:

«Во вторник похоронили Варю Панину, последнкю блестящую представительницу настоящего цыганского жанра, любимицу Москвы.

На похоронах, кроме многочисленных поклонников, присутствовали представители высшего чиновничества, элита артистического и теаарального мира, титулованные особы… Гроб "царицы романса" утопал в цветах.

Она пережила смерть самых близких людей – сначала мужа, Затем матери и брата. Сиротами остались пятеро ее детей. Похоронили Варю Панину на Ваганьковском кладбище».

«Король романса»

Были когда-то и вы рысаками
И кучеров вы имели лихих,
Ваша хозяйка состарилась с вами,
Пара гнедых! Пара гнедых!..
А. Апухтин, «Пара гнедых». Из репертуара А. Давыдова

Этот год с двумя единицами стал роковым для русского романса. Уходила эпоха. Чуть раньше Паниной покинул бренную землю артист, во многом повлиявший как на Варвару Васильевну так и на Анастасию Дмитриевну Вяльцеву.

Артистическая карьера прославленного русского певца Саши Давыдова началась в Тифлисе. Сначала Давыдов с успехом гастролировал на юге России. Затем переехал в Москву, учился в Институте восточных языков. Позднее начал выступать с собственной программой на эстраде.

В 1870-1880-е гг. считался королем романсов. Лучше всех написал о Саше Давыдове его друг, Влас Дорошевич. Жаль, поводом для прекрасной заметки стала смерть артиста.

«Сколько женщин, – о, добродетельных! – теперь предавшихся молитве, нянчащих милых внучат, – сколько женщин украдкой смахнули слезу, набежавшую при известии о смерти легкомысленного друга их молодости!

Балерины и цыганки, и прекрасные московские купчихи, и французские актрисы…

Список был бы слишком длинен.

– Вы поете порок?

– Я пою легкомыслие.

Все прекрасно, что приносит только радость.

Одно время старая, грешная Москва со снисходительной улыбкой рассказывала о беспутном “Саше”:

– Вы знаете? Давыдов каждый день ходит на Тверской бульвар посмотреть на своих деток. Трогательная картина! Три кормилицы одновременно выносят гулять трех его дочерей. Одна законная, две незаконных!

Бог благословил Давыдова почему-то дочерями.

У него родились только дочери.
У него была масса дочерей.
И все носили различные фамилии!
И всех он помнил и любил».

Впрочем, один «сынишка» у Саши Давыдова все-таки имелся. По иронии судьбы, в одно время с «королем романса» на сцене блистал его полный тезка – Александр Давыдов, которого охочая до пикантных историй публика тут же записала в родственники к Саше.


Дочь Саши Давыдова певица Зина Давыдова


Несмотря на два десятка лет разницы, певцы дружили. Их часто видели вместе за ресторанным столиком или в театральной ложе, что давало газетчикам повод утверждать, будто А. М. Давыдов «внебрачный сын» известного своими амурными историями А. Д. Давыдова, но это, конечно, было неправдой.


«Сынок» – А. М. Давыдов


На самом деле Александр Михайлович Давыдов родился в семье учителя в маленьком еврейском местечке. С 12 лет пел в кафешантане. Один из импресарио обратил внимание на талантливого юношу и помог ему перейти в хор Киевской оперы. В семнадцать лет дебютировал на оперной сцене. В 1900 году был приглашен солистом в Мариинский театр. По приглашению С. П. Дягилева в 1909 году выступал в Париже в программе «Русские сезоны». Внезапно обрушившаяся болезнь привела к глухоте. В 1914 году певец оставил оперную сцену, но еще десять лет продолжал концертную деятельность, исполняя цыганские романсы. В 1924 году эмигрировал в Париж, где трудился консультантом в Театре русской оперы. В 1934 году стал режиссером в труппе Шаляпина и по его же настоянию был приглашен в качестве режиссера в парижский театр «Опера комик» в качестве постановщика «Князя Игоря».

В 1935-м вернулся в СССР, занимался педагогической деятельностью в Ленинградском театре оперы и балета им. С. М. Кирова (бывшая Мариинка).

Написал воспоминания о П. И. Чайковском и Ф. И. Шаляпине, а также собственные мемуары, сохранившиеся в рукописи, но до сих пор не опубликованные.

Но вернемся к воспоминаниям Власа Дорошевича:

«Этот баловень жизни был ребенком.

Как ребенок, он быстро и охотно такал.

При воспоминании о “дочках”:

– Что-то они все теперь делают?

От того, что у него нет денег.

– Что, Саша, если бы тебе вернуть все деньги, которые ты выпил на шампанском?!

– Что на шампанском! Если бы вернуть, что я при шампанском на жареном миндале проел, – у меня был бы каменный домина! – ответил Давыдов.

И заплакал.

Как ребенок, он был со всеми на ты.

С первого же слова.

И, как ребенок, не понимал, что “дяди” могут быть очень важные.

В Петербурге, у Кюба, он подошел к одному “приятелю”, назначенному министром:

– Ты что ж это, такой-сякой, – я иду, а ты даже “Саша” не крикнешь?

Министр посмотрел на “опереточного лицедея”, как принц Гарри, сделавшись королем, смотрит на Фальстафа, и перестал посещать ресторан.

– Чего это он? – искренно удивлялся Давыдов.

Когда ему нужны были деньги, он просил просто и “бесстыдно”.

Как просят дети. У малознакомых людей. И деньги тратил на лакомства.

Как-то после удачного концерта все деньги проел на землянике.

Дело было в марте.

Он просидел у Дюссо – у знаменитого в Москве Дюссо – целый день в кабинете, пил шампанское и ал только землянику.

Наконец, распорядитель с отчаянием объявил:

– Вы, Александр Давыдович, всю землянику в Москве изволили скушать. Везде посылали. Больше нигде ни одной ягодки нет.

Давыдов уплатил по счету и сказал:

– Дай денег тоже!

Или тратил деньги на игрушки.

С трудом достав несколько сот рублей, вдруг накупал каких-то абажурчиков для свечей, закладочек для книг.

– Дочкам подарки.

– Да ты с ума сошел! На что им эти игрушки? Дочки-то твои почти замужем!

– Все-таки об отце память!

Иногда он рассуждал о политике и с глубоким вздохом говорил:

– Революция необходима! Надо собраться всем и подать прошение на высочайшее имя, чтобы всех градоначальников переменили.

Он был детски простодушен и по-детски же хитер.

Когда он приехал в Москву, у него была масса кавказских безделушек: запонки, булавки, спичечницы с “чернетью”.

Из любезности эти вещи хвалили:

– Премаленькая вещь!

“Саша” сию же минуту снимал с себя.

– Бери.

– Что ты? Что ты?

– Нельзя. Кавказский обычай. Называется: “пеш-кеш”. Бери – обидишь. Раз понравилось – бери. Куначество.

Но затем и он начал хвалить у “кунаков” золотые портсигары, брильянтовые булавки.

И ужасно обижался, что ему никто не дарил “на пеш-кеш”:

– Мы не кавказцы!

– Хороши кунаки!

На него никто долго не сердился, как нельзя долго сердиться на детей.

Хорошее и дурное было перемешано в нем в детском беспорядке…Как ребенок, он быстро привязывался к людям. В нем все старело, кроме сердца. Природа дала ему прекрасный голос, такую постановку голоса, какой не мог бы дать самый лучший профессор, бездну вкуса и помазала его талантом пения. Саша подошел к рампе. Лицо стало строгим, торжественным.

Пара гнедых, запряженных зарею…

Первое исполнение нового романса. И со второго, третьего стиха театр перестал дышать.

Где вы теперь, в какой новой богине
Ищете вы идеалов своих?

Артистка Е. Гильденбрандт покачнулась. Ее увели со сцены. Красивые хористки утирали слезы. В зале разрастались рыдания. Кого-то вынесли без чувств. Гостивший в Москве французский писатель, толстый, жизнерадостный буржуа, в антракте разводил руками: “Удивительная страна! Непонятная страна! У них плачут в оперетке”.

Вы, только вы и верны ей поныне
Пара гнедых… пара гнедых.

Давыдов закончил сам с лицом, залитым слезами».


В 1891–1892 гг. артист еще выступал в спектакле «Цыганские песни в лицах» в прославившей его когда-то роли Антипа, хотя и начал уже постепенно терять голос. Молодая хористка Анастасия Вяльцева именно в этой постановке дебютировала в столице. Пленившись ею, сорокалетний Саша Давыдов взялся обучать начинающую певицу тонкостям сценического мастерства. Говорили, что целый ряд известных романсов Анастасия Дмитриевна отрепетировала под его руководством. И что композицию «Скажи, зачем тебя я встретил?» певец посвятил Вяльцевой.

«…Саша жил, как птица небесная, – продолжает Влас Дорошевич разговор о своем добром товарище. – То вдруг занимался делами.

– Я, брат, теперь коммерцией занимаюсь. Распространяю шампанское “Кристалл”. Но, кажется, больше выпил этого шампанского, чем распространил.

То вспоминал старое и ехал в провинцию давать концерты.

То просто занимал.

То кутил с приятелями.

Было бы соблазнительно написать контраст: блестящее начало и ужасный конец. Но это была бы неправда. Я видел “казнь артистов”. При мне в Москве был освистан старик Нодэн в опере, ему посвященной, в “Африканке”. Старик умирал от голода и должен был петь, когда ему трудно было даже говорить.


А. Д. Давыдов в роли Антипа в оперетте «Цыганские песни в лицах»


Ничего подобного Давыдову, ошва богу, не довелось пережить.

Судьба хранила своего баловня, И его биография, – редкая биография: счастливца на земле.


Семья Давыдова была обеспечена.

Когда через его руки проходили большие деньги, один из его родственников отнял у “беспутного Саши” несколько десятков тысяч и открыл магазин, который вполне обеспечил жизнь семьи и воспитание законных детей.

Незаконным он передал вместе с кровью чудный талант – пение.

Всё устроилось в жизни отлично.

У “беспутного Саши” был и свой угол, и кусок хлеба.

Теплый угол и кусок хлеба с маслом.

Хороший кабинет в отличной квартире, где он мог передохнуть от бурной жизни, и вкусный обед с бутылкой кахетинского, которое он пил после ресторанного шампанского с неизменным умилением:

– А? Говорят, бургонское? А разве с кахетинским сравнить можно? Своего не умеем ценить!

И иногда от умиления плакал.

Все необходимое было.

А на “легкомыслие” он должен был промышлять. И промышлял. Жил весело, как могут жить только беззаботные люди и это истинно мудрое дитя! Его, отлично одетого, веселого, можно было встретить везде, где веселятся. Только там, где веселятся.

За несколько дней до смерти его видели в скейтинг-ринге. Он был беззаботен и весел, как Дон Жуан на последнем ужине. А каменный Командор уже подходил. И стучали его тяжелые шаги.

Счастье не слышит, когда они раздаются, – черт знает, где ждет иногда Командор!

Он остановился на январском морозе, на петербургском ветру, у дверей залитого огнями скейтинг-ринга.


И когда Саша Давыдов выехал, шутя, остря, смеясь, в распахнутой шубе, с шапкой, надвинутой на ухо, с видом говорящего: “Еще поживем!” – Командор дохнул на него своим холодным дыханием. Крупозное воспаление легких.

И вот:

Тихо туманное утро столицы.
По улице медленно дроги ползут.
Спи спокойным, детским сном, милый Саша.
Спасибо тебе за твои прелестные песни.
А будет тебе земля легка, как легка была жизнь».

2 февраля 1911 года Давыдов умер от воспаления легких. О смерти давно позабытого кумира написали все российские газеты: «Ушел “король романса». Репортер журнала «Театральная Москва» В. А. Нелидов заметил в некрологе: «Из русских певцов Мазини похвалил двоих. Первый был Давыдов. Второй – Шаляпин…»

«Кто на свете всех милее?»

Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,
Над озером быстрая чайка летит.
Ей много простора, ей много свободы,
Луч солнца у чайки крыло серебрит…
Популярный в начале XX века романс «Чайка» на стихи Е. Буланиной

Но жизнь продолжалась. Легкомысленная публика, словно предчувствуя катастрофу, все активнее требовала «хлеба и зрелищ». Уже в 1912 году пресса запестрела сообщениями о «появлении новых исполнительниц цыганских романсов, стремящихся подражать как идеалу цыганского пения умершей Варе Паниной…» Антрепренеры выискивали молодых «цыганских» певиц, афишируя их как «прямых наследниц Вари». «Только один концерт цыганки Насти Поляковой… преемницы Вари Паниной», – широковещательно зазывали афиши.

Фирмы грампластинок наперебой предлагали новые записи тринадцатилетней Катюши Сорокиной («юная Варя Панина»), Елизаветы Градовой («заместительница талантливой Паниной») и т. д.

Но панинского триумфа ни одной из них испытать не пришлось.

Успех Вари Паниной не смотрелся чем-то экстраординарным – цыганские семьи издавна «поставляли» звезд на отечественные эстрады. Триумф же крестьянской девочки Насти из брянской деревушки выглядел для современников тем удивительнее, что в битве за корону «царицы романса» участвовали певицы с изначально большими шансами на успех. Столичные штучки с консерваторским образованием и богатыми мужьями желали быть «несравненными» ничуть не меньше провинциалки Вяльцевой и стремились доказать свои притязания изо всех сил. Кому-то это почти удавалось, и тогда в газетах появлялись лестные отзывы и обещания скорого взлета… как у «чайки русской эстрады».

Сегодня уже ясно – сквозь толщу лет доносятся до нас в полную силу лишь голоса Анастасии Вяльцевой и Варвары Паниной, но в былые времена соперницам их было несть числа. И каждая имела свою аудиторию.

Давайте и мы отдадим должное этим почти «безымянным» нынче талантам. Они честно и профессионально делали свое дело, а что забыли их совсем – не их вина.


Раиса Раисова – одна из главных соперниц А. Д. Вяльцевой


Раиса Михайловна Раисова – известная исполнительница цыганских романсов (меццо-сопрано). Полагалась современниками «второй после Вяльцевой». Сама Анастасия Дмитриевна вспоминала, как трепетала от волнения во время дебюта, где ей предстояло выступать «со знаменитой Раисовой и знаменитым Давыдовым».

Родилась грядущая «знаменитость» на Украине в небогатой еврейской семье. Дебютировала в 1895 году в Петербурге – пела партию Зины в оперетте-мозаике Н. Г. Северского «Цыганские романсы в лицах».

К началу XX века Раиса Раисова – опереточная звезда номер один в России.

В 1910-е годы певица гастролирует с концертными программами, состоявшими из русских и цыганских романсов, много записывается на граммофонные пластинки. Вяльцеву и Раисову часто противопоставляли, считая их главными конкурентками за звание «королевы романса».

Александр Блок в письме от 5 августа 1912 года признавался другу: «Я слушал Вяльцеву – в первый раз после окончания курса в гимназии, когда мы ездили в Москву. Она мне необыкновенно не понравилась. Еврейка Раисова неизмеримо лучше». Справедливости ради стоит отметить, что Вяльцеву Блок все-таки в дальнейшем «расслушал» и в восхищении посвятил ей стихи: «Дивный голос твой, низкий и странный, славит бурю цыганских страстей…» Как сложилась судьба Раисы Раисовой после революции, неизвестно.

А вот осколки еще одной биографии…

Мария Александровна Эмская наряду с цыганскими романсами, сделавшими ее имя в начале XX века крайне популярным, включала в свой репертуар даже оперные арии. Эмская активно записывалась на грампластинки, в годы Первой мировой войны напела много композиций патриотического содержания: «Все умрем иль победим», «За Родину и честь», «На поле сраженья», «Смерть героя», «Солдатская колыбельная песня», «Холодно, сыро в окопах».


Пластинка Марии Эмской с ее портретом


Случалось ей записываться дуэтом с Михаилом Вавичем и другими «властителями дум». Общая дискография Эмской насчитывала более 300 (!) пластинок. Но, как и сегодня, знаменитости на заре звукозаписи часто становились жертвой пиратства. Рассадником незаконного выпуска дисков стала разместившаяся в Петербурге фабрика «Тонофон». Проведя небольшое «исследование», целью которого было выявление самых покупаемых имен, жулики начали рьяно тиражировать пластинки М. А. Эмской. Будучи женой известного автора сатирических скетчей и издателя журнала «Граммофонный мир» Д. А. Богемского, который знал всё и вся в музыкальном бизнесе, она умудрилась записаться практически на всех фирмах, существовавших тогда в России. Не успевала где-нибудь появиться ее новая удачная пластинка, как через пару дней на рынке всплывали пиратские копии «Тоиофона». По откровенному и циничному признанию «пиратского атамана», он продал десятки тысяч дисков, не уплатив Марии Александровне ни копейки. «Помилуйте, – плакалась артистка, – мало того что этот господин обворовал меня, он еще и сделал мне убийственную рекламу Диски “Тонофона” не дают ни малейшего представления о моих вокальных данных, получается сплошная хрипящая безголосица и какая-то старческая сипота».


Из газеты «Московские ведомости», февраль 1910 года:

«Среди артистов возникла мысль не входить в соглашение с обществом граммофонов, а самим эксплуатировать свои пластинки, открыв собственный магазин. При приблизительном расчете артисты на свою долю получат на тридцать процентов больше, нежели получают теперь. Наконец в настоящее время трудно установить контроль продажи пластинок».


Подробности о судьбе Марии Александровны Эмской неизвестны.

Не так давно в Петербурге случайно была обнаружена могила певицы.

Судя по дорогому и тонко выполненному памятнику, ее уход стал большой трагедией для Д. А Богемского, если он в 1925 году сумел найти и средства, и возможности для его изготовления.


Надгробие М. Эмской в Петербурге


Надгробие «принцессы романса» перечеркивают строчки эпитафии:

«Как странно и обидно
Что ты, закрывши очи,
Ушла от нас так рано
Под своды вечной ночи.
Дни за днями катятся,
Жизнь за все расплатится,
Я устала песни распевать.
Пусть туман колышется,
Только тез не слышится,
Пе мешайте мне спокойно спать».

Это измененный припев песни П. Германа и С. Покрасса «Дни задними катятся». Вещь в начале минувшего столетия пользовалась успехом и исполнялась разными вокалистами, в том числе и Юрием Морфесси, чья версия вошла в подарочный диск «Звезды царской России»,

* * *

Но, прежде чем дальше перечислять соперниц «примадонн», уделим пару слов супругу Марии Эмской Дмитрию Анисимовичу Богемскому, который также стяжал славу на сцене, но в качестве исполнителя куплетов и мелодекламаций. С 1910-го по октябрь 1917-го издавал журнал «Граммофонный мир». Был широко известен и как автор фельетонов, сатирических рассказов, часто резко антисемитского содержания.


Д. А. Богемский. Около 1915


Ярый сторонник реакционной политики премьер-министра Петра Аркадьевича Столыпина, куплетист Богемский оказался потрясен известием об убийстве сановника, случившемся в Киеве 1 сентября 1911 года, и не замедлил излить свои переживания в песне.

Спустя четыре месяца после похорон Столыпина Богемский сочинил и записал на грампластинку два произведения: речь «Прочувственное слово» (с хором Министерства внутренних дел под управлением А. Архангельского) и мелодекламацию «На смерть П. А Столыпина».

Первое произведение начиналось словами: «Грянул выстрел. Свалился могучий дуб\ упал кедр ливанский… О великая Русь необъятная, не перевелись еще колоссы, богатыри, великие борцы за идеи, которые ведут тебя к счастью, славе и с гордо поднятой головой встречают смерть за тебя и за народ…

Вечная память Петру Аркадьевичу Столыпину, вечная, кристальная, народная память!»

Мелодекламация звучала в схожей «тональности».

«Когда пластинка была изготовлена, первый ее экземпляр Дмитрий Анисимович немедленно отправил с сопроводительным письмом супруге покойного председателя Совета министров Ольге Борисовне Столыпиной. Через некоторое время Богемский получил ответ следующего содержания: Душевно благодарна Д. А. Богемскому за присылку граммофонной пластинки и письмо. Очень ценю Ваше внимание. 8 февраля 1912 г”, - пишет киевский коллекционер и знаток истории грамзаписи А И. Железный[8].

Дмитрий Анисимович Богемский жил напряженной жизнью, успевая выступать на эстраде, издавать журнал, записываться на пластинки, сочинять романы, рассказы и куплеты на злобу дня. После изобретения Паулем Эрлихом в 1915 году лекарства сальварсана (названного газетчиками «пулей 606», и ставшего мощнейшим препаратом, с помощью которого лечили самые разные серьезные недуги, включая бич того времени – сифилис), все газеты мира смаковали перспективы эпохального открытия, и фельетонист Богемский решил не оставаться в стороне. В 1915 году вышла его пластинка с композицией под названием «606», где каждый куплет начинался зарисовкой из жизни с вполне понятной цепочкой событий, а заканчивался упоминанием цифры «шестьсот шесть», обеспечивающей неизменный happy end для героев песенки:

Явления прогресса приятны нам всегда,
И милому повесе увлечься – не беда,
Окончены мытарства, науке – слава, честь
Придумали ученые лекарство

Дмитрий Анисимович Богемский скончался от сердечного приступа в 1930 году после очередной проработки на заседании репертуарной комиссии.

* * *

Публика капризна и привередлива. Былые кумиры забываются в два счета, тем более когда обстановка вокруг совершенно не располагает к веселью. Так случилось после октября 1917-го с Марией Эмской, Раисой Раисовой и сотнями других «служителей Мельпомены». Кому было «напророчено», и на сытом Западе, в эмиграции, терпел полный личностный и творческий крах. Вот еще одно имя, некогда блиставшее на императорских подмостках, – Мария Карийская. Ценители хвалили ее за широту репертуара, сравнивали с «несравненной» Вяльцевой и восторгались свежим звучанием коронных песен Паниной, переосмысленных новой дивой. К счастью, хоть немного сведений о певице история сохранила.


Мария Каринская – одна из многих блиставших на эстраде Серебряного века


Мария Александровна Каринская стала известна как эстрадная певица в 1909 году, после серии концертов в столице. В 1911 году участвовала в конкурсе исполнителей русских и цыганских романсов, где получила первый приз и была удостоена почетного звания «Королева цыганских романсов». После этой победы новоявленная знаменитость оказалась на вершине эстрадного Олимпа. Москвичи овацией приветствовали ее на концерте, состоявшемся в апреле 1911 года в зале Благородного собрания, а о гастрольном туре следующего сезона писала вся российская печать.


Из журнала «Нижегородские музыкальные новости» 1912 года:


«…Несмотря на то, что Мария Александровна всего только два года как концертирует, она успела за такой короткий срок составить себе крупное имя и большую известность как обладающая большим голосом и великолепно передающая цыганские романсы и русские песни. Ясная дикция и прекрасная фразировка, тонкая, как кружево, отделка и полное понимание, проникновенное исполнение романсов очаровывают и Захватывают слушателей. Нельзя не видеть в Марии Александровне артистки, на долю которой выпала трудная Задача возродить старинное исполнение цыганских романсов и русских песен, чтобы и мы, современники, искалеченные цыганскими и русскими девицами, украсившими себя флером „исканий“, имели возможность хотя бы немного пережить те моменты очарования и эстетического удовлетворения, которые в таком большом количестве выпали на долю наших предков».


Настоящая русская красавица Мария Каринская была замужем за английским аристократом, служившим в России по горнорудному ведомству После 1917 года оказалась за границей. По пути в эмиграцию устраивала патриотические концерты для бойцов Добровольческой армии. С волной беженцев попала в Харбин. В конце 20-х записывалась в Варшаве на студии «Сирена». Тем не менее неоправданно скоро утратила былую популярность. Вместе с дочерью занималась физическим трудом. Голодала. Увлеклась религией, учением адвентистов. Выступала в религиозных диспутах. В 30-е перебралась в Шанхай, затем в Америку, позже переселилась в Канаду, где жила в Британской Колумбии, на ферме у дочери. Умерла в возрасте 58 лет.

Эмиграция, как видно, далеко не всегда оказывалась выходом для бывших кумиров. Кому-то, вроде Плевицкой, Морфесси или Марии Александровны Лидарской[9], удавалось найти «тихую пристань» ресторанной эстрады и, смирив амбиции, продолжать карьеру в качестве «кабацкого музыканта» на каждый день. Иные, например, Изабелла Юрьева или Наталия Тамара (одна из лучших, на мой взгляд, певиц Серебряного века), отправившись искать счастья в Париж, были вынуждены вернуться, оказавшись не в силах выдержать жестокую конкуренцию и нелегкое, бесприютное существование среди роскоши Елисейских Полей.

Наравне с аристократками «легкого жанра» рвались в царской России к славе и признанию артистки иного калибра – шансонетки. И на этом древе вырастали «плоды», чьим «вкусом» наслаждалась вся Россия.


Из журнала «Свет и звук» от апреля 1910 года:

«Нам известно, что серьезная музыка в дорогом исполнении не раскупается так, как пластинки легкого жанра. И даже можно определить пропорцию – один к ста! Развивать вкусы публики путем граммофона – непосильная для него роль».


Что же пользовалось спросом?

«Песенка Веры Вериной: “Я так любовь люблю, я без любви не сплю!”

Комический дуэт частушечников:

Я ведь Ванька!
– Я Машуха!
– Я те в зубы.
– Я те в ухо.

Или шансонетка Мина Мерси. Куплеты “В штанах и без штанов” с мужским хором.


Солистка: Ничего мне, мой милый, не надо. Хор: В штанах.

Солистка: Только видеть тебя, милый мой. Хор: Без штанов.

Солистка: Но, увы, коротки наши встречи. Хор: В штанах.

Солистка: Ты спешишь на свиданье с другой! Хор: Без штанов.


Поверьте, эти куплеты, как тогда говорили, не самые фривольные. Были и похлеще, вызывающие сегодня только улыбку»[10].

Наиболее яркой кометой шантанного небосклона являлась на рубеже эпох Мария Александровна Ленская. Годы ее жизни неизвестны. Родилась в провинции в бедной семье. Громко заявила о себе на российской эстраде в самом начале XX века.

«Ее “смелое искусство” – пластика, жесты, мимика, щедро дополняющие содержание шансонетки, вызывало ожесточенные споры, – сообщает Е. Уварова. – Дело Ленской слушается весной 1906 года в мировом суде по обвинению полицейского пристава, дежурившего на концерте, в развращении артисткой молодежи»[11].


«Шальная, шалая, одаренная, ни в дерзком блеске своем, ни в распутной заостренности непревзойденная, – отмечал сатирик Дон Аминадо, – она не была красавицей, но из-за нее дрались на дуэли, кончали жизнь самоубийством. Одна из немногих шансонеток, Ленская затрагивала политические темы, резко осуждала черносотенные погромы, призывая бога наказать хулиганов».

«…Назвав имя, нельзя не сказать хоть несколько слов об этой феноменально доброй женщине, которая прожила причудливую и даже трагическую жизнь, – вспоминал Леонид Утесов. – Дочь бедных родителей, из глухого провинциального городка, ничем не примечательная внешне, она благодаря своему большому таланту и счастливому стечению обстоятельств стала одной из самых знаменитых шантанных певиц России, или, как тогда говорили, шантанной звездой первой величины. Вокруг нее вертелись десятки поклонников, и она вела типичную жизнь дамы полусвета. Со славой пришло и богатство. Денег на шантаны не жалели. В Киеве, на Прорезной, имела собственный многоэтажный дом. А пуговицами на ее, по тогдашней моде, высоких ботинках служили бриллианты.

Однако близкие ей люди знали, что всё это мало ее радует. Выставляя напоказ свое богатство, опалишь делала то, что требовалось от шантанной знаменитости, – драгоценная оправа считалась для подобных актрис первой необходимостью.

Но Ленская умела тратить деньги и с более глубоким смыслом.

Приезжая в какой-либо город, где имелся университет, она приходила к ректору и спрашивала, много ли студентов задолжали плату за обучение. Узнав сумму, она тут же выписывала чек. Потом она постарела, обеднела и умерла забытая, безвестная, всеми покинутая» [12].

После октябрьских событий Ленская осталась в Киеве. Ее дом вместе со всем содержимым был реквизирован. Умерла бывшая первая этуаль империи в абсолютном забвении – живая иллюстрация «Нищей» Беранже.

Сколько их было, этих певчих «птиц» с переломанными временем крыльями! Революция изменила их судьбы, одним подарив взлет, другим – забвение. Однако хватит отступлений. Настала пора поднять занавес для Баяна русской песни – Юрия Морфесси.

Первое отделение
Жизнь. Любовь. Сцена. Воспоминания Баяна русской песни

Мемуары посвящаются моей жене Валентине Васильевне Лозовской

Юрий Морфесси

Из мемуаров Ю. Морфесси


Глава I

МОЙ ОТЕЦ И ЕГО ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ. Я С ВОСЬМИ ЛЕТ ЗАРАБАТЫВАЮ СВОЙ ХЛЕБ. БАТТИСТИНИ ОБО МНЕ И Я О БАТТИСТИНИ


Год жизни исполнился мне, когда отец и мать привезли меня из Афин в Одессу. Отец мой, Спиридон Морфесси, был талантливый и разносторонний дилетант. Обладая феноменальным голосом, он прекрасно пел, но никогда не выступал публично. Дилетантом был он и в адвокатуре. Дилетантом был и в журналистике. Так же дилетантски исполнял отец полудипломатические обязанности греческого вице-консула.


Юрий Морфесси. Одесса, начало XX века


Это любительство во всем было таким типичным для артистической натуры отца, натуры неусидчивой, буйной, тосковавшей по сильным ощущениям и, за отсутствием таковых, искавшей забвения от ленивых будней южного провинциального города в кутежах и загулах. Судьба, точно смилостивившись, послала ему не будничный конец. Он погиб трагически, погиб на море в такую бурю, когда гибли большие пароходы, а на суше с корнями выворачивались вековые деревья. Необходимо добавить: отец, как и я, не умел плавать, но с тою разницею между нами в данном случае, что я безумно люблю море, отец же его терпеть не мог. Прогулка под парусами, стоившая ему жизни, была едва ли не единственным за его жизнь «морским путешествием»… Когда это стряслось, мне шел девятый год.

…Капитан говорил, что последней фразой моего тонущего отца было:

– Господи, что ждет моего Юрия!..

…По рассказам матери, мы когда-то были очень богаты. Мы вели крупную торговлю хлебом и для перевозки его имели собственные пароходы. Случилось так, что мы в один день потеряли громадный груз хлеба и несколько пароходов и превратились почти в бедняков.

Давно я это слышал и в точности не могу объяснить всего происшедшего, но было это приблизительно так: в дни русско-турецкой войны из-за каких-то стратегических соображений нашей же русской артиллерией транспорты двух торговых фирм, Морфесси и Капари – это девичья фамилия моей матери, – были потоплены. Зачем это понадобилось? Для того ли, чтобы закрыть доступ турецким судам в какой-нибудь порт, для того ли, чтобы хлеб не достался неприятелю, – не могу сказать. Да и не это в конце концов важно, а важно то, что казна, обещавшая нам возместить убытки, таковых не возместила, а затем, во-вторых, как я уже сказал, всё наше богатство в один день пошло ко дну. Море не было к нам милостиво. Сначала оно отняло у нас средства к жизни, а спустя каких-нибудь двадцать лет отняло у меня отца…

Я с восьми лет начал зарабатывать хлеб тем же самым, чем и теперь, – своим голосом. Одновременно с моим поступлением в Одесское греческое коммерческое училище я был принят в хор училищной церкви. Это давало мне двенадцать рублей в месяц – в то время жалованье маленького чиновника. Но так как вместе с нашим церковным причтом я исполнял в частных домах разные требы, то мне в общем набегало около сорока рублей в месяц. Кое-где нам платили еще и натурой. Однажды я, изнемогая под бременем своей ноши, притащил целый мешок с булками, кренделями, сдобным тестом. Я был на седьмом небе. Мать пришла в ужас. Даже руками всплеснула:

– Этого только не хватало! Какой стыд! Точно мы нищие и у нас даже хлеба нет! Чтобы ты никогда не смел этого больше делать, Юра!…Мои детские развлечения? Цирк, фокусники, бродячий музей восковых фигур с неизменно «умирающей» Клеопатрой.


Одесский театр оперы и балета


…Всё по порядку вызывать на экране прошлого не хватило бы ни терпенья, ни памяти, ни места. Да и скучно это было бы не только для читателя, а и самому автору. Поэтому без хронологии и без внешней связи, то забегая вперед, то возвращаясь назад, буду писать о том и о тех, что встало перед глазами, чьи образы вспыхнули ярче…

…Каждое воскресенье начиналось для меня строго и важно, и я находил торжественную поэзию, вставая в три часа утра, чтобы петь у ранней обедни. Глубокая тишина, кругом всё спит, я встаю, умываюсь, чищу свою ученическую форму и стараюсь, чтобы всё, и блуза, и поясок, и фуражка, было пригнано с гимназической щеголеватостью. Я шел в церковь зимою среди холодного мрака, летом под лучами восходящего солнца, чувствуя себя далеко не последней фигурой в нашем училищном хоре. Мой дискант, как-то сразу перешедший в густой и сочный баритон, свободно покрывал весь хор из пятидесяти человек. В нашем маленьком мирке я был центром внимания, со мной считались, мне прочили блестящую карьеру.

Учителя, те прямо советовали: зачем тебе наука, Морфесси? Поступишь в театр, а жизнь тебя научит всему остальному. Меня и самого тянуло в театр…Я копил деньги, чтобы с верхних ярусов галерки слушать оперетту и часто приезжавшую к нам итальянскую оперу. Одесса была очень музыкальным городом, и кто только из итальянских звезд не гастролировал у нас: Марчелла Зембрих, Мазини, Таманьо, Джиральдони и многие другие и, конечно, божественный Баттистини.

Помню знакомство мое с Баттистини. Знакомство – это слишком громко, даже кощунственно. С благоговейным трепетом переступил я порог апартамента «Лондонской гостиницы», занимаемого королем баритонов. Еще бы не трепетать! Великий артист, обвеянный и заласканный мировой славой. Его биография была мне известна. Я знал, что, не в пример другим итальянским певцам, Баттистини был из аристократической семьи и в молодости служил в гвардии своего короля. Знал я также, что многие венценосцы Европы, и в том числе наш император, с особенной благосклонностью относились к нему именно за то, что, будучи великим певцом, он одновременно был и человеком высшего общества.

После всего этого понятен мой трепет шестнадцатилетнего провинциального юноши. Но первое же впечатление рассеяло все мои страхи. Баттистини был обворожительно прост со мною. Царственная простота, обезоруживающая и покоряющая. Но что-то величественное было в его манерах. Много лет спустя, вспомнив эту встречу, уже после того, как я попал в Петербург и сам увидел большой свет, я понял простоту обхождения Баттистини.

…С пленительной улыбкой, расправив фалды чудеснейшей визитки – я такой никогда до этого не видел, – Баттистини подсел к роялю, взял ноту и обратился ко мне по-французски:

– Повторите!..

Я, успевший наслушаться Баттистини в целом ряде опер, взял эту ноту в его же собственном стиле и духе.

Сняв с клавишей свои длинные тонкие пальцы, полубог посмотрел на меня с изумлением.

– Молодой человек, да у вас редкий подражательный талант! Мой голос вы передаете с неописуемой точностью!

И, обратившись к моему покровителю, Баттистини продолжал: – Ему необходимо ехать в Италию и прямо поступить к знаменитому Котони. Если он будет даже вторым Котони, он сделает себе мировое имя. Пошлите его в Италию, не теряя времени! Волшебник Котони обработает его голос…

В Италию я так и не попал… Повседневная действительность так и обступала со всех сторон, что-то беря, что-то давая взамен. Где уж тут думать было об Италии! Да и здесь, в Одессе, моя артистическая карьера не по дням, а по часам росла. Юный, скромный певчий училищной церкви, я был привлекаем ко всем любительским оперным начинаниям. Ни один любительский концерт не обходился без моего участия. Рано я научился пить водку. Это было неизбежно для церковных певчих. Пьянство культивировалось в этой среде великовозрастными басами. В каждом хоре басы были, так сказать, гвардией, исповедниками хорошего тона и носителями лучших традиций. У нас особенно отличался бас Татаринов. Голос у него был потрясающий; его даже взяли в Петербург, в Мариинский театр, где он мог бы прогреметь наряду с лучшими басами императорской сцены. Увы, бедный Татаринов и нескольких дней не продержался в Мариинском театре. Дважды, мертвецки пьяного, сволокли его в участок. Прощай, столичная карьера! И он вернулся назад в Одессу. Вечно без денег, всегда плохо одетый, он выпрашивал копейки у нас, малышей, чтобы опохмелиться после жестокого запоя… Большой певец погиб в этом несчастном алкоголике.

Глава II

БРОДЯЧИЙ ФОНОГРАФ. Я САМ СЕБЯ СЛУШАЮ И ПОЛУЧАЮ ТРИ РУБЛЯ. СПАСИТЕЛЬНЫЙ КОНЬЯК. ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА ЛЕДОКОЛЕ. Я ПОКИДАЮ ОДЕССУ В ПОГОНЕ ЗА КАРЬЕРОЙ И СЧАСТЬЕМ


…Теперь, когда лучшие европейские «дома» предлагают мне выгодные контракты, чтобы я напевал им десятки пластинок, по всему свету разносящих и мой голос, и мою песню, – теперь я с особенной, чуть-чуть иронической нежностью вызываю из прошлого такую картину. Детский сад. Жарко и пыльно. Какой-то грек Какой-то столик На нем какой-то аппарат. Валик, игла. Потные люди напряженно вслушиваются. Тонкая гуттаперчевая кишка тянется к уху каждого слушателя. Это – фонограф, наивный и несуразный прототип нынешнею граммофона, этого упругого, со светлым металлическим телом щеголя и красавца. Грек знал меня. В свои шестнадцать лет я был популярен в Одессе. Змеем-искусителем предлагает он мне:

– Хотели бы вы самого себя послушать?

– Разумеется, хотел бы!

Тогда услышать собственный голос было чудом высшего колдовского порядка.

Короче говоря, я напел в фонограф несколько романсов, и в числе их модный в то время: «Задремал тихий сад».

Неблагодарный соотечественник мой после этого даже не взглянул на меня. Для него я уже был мавр, сделавший свое дело.

Через несколько дней на Николаевском бульваре та же сцена, с тою лишь разницею, что публики много и фонограф повторяет напетые мною романсы. Они имеют успех. Дождь медных пятаков обогащает кассу предпринимателя.

Самая низменная, самая вульгарная злоба охватила меня. «Ах ты, такой, разэтакий! – мысленно вскипел я. – Зарабатываешь на мне, а я не получил ни шиша!..»

Подхожу и ставлю греку ультиматум:

– Либо гонорар, либо я запрещу демонстрировать мои романсы! Грек волей-неволей капитулировал, и, поторговавшись, покончили на трех рублях.

Я был доволен, что не дал оставить себя в дураках[13].

К этому времени я был уже учеником Одесской консерватории по классу пения.

Мой первый дебют – в опере «Фауст» в роли Валентина…Накануне моего дебюта в опере мы ушли на яхте по направлению к Аккерману. Этот спектакль обещал значительный перелом во всей моей карьере. Сойдет удачно – я уже не певчий, а артист, юный, многообещающий артист.

И вот прогулка на яхте едва не лишила меня этого дебюта. Я простудился. Да так, что поздней ночью, когда мы вернулись, потерял не только голос, а и дар человеческой речи. Сипел, мычал, издавал какие-то глухие звуки – все, что угодно, только не говорил. А завтра я пою. Завтра в первом ряду – музыкальные критики «Одесского листка» и «Одесских новостей».

Можно представить мое отчаяние! Но еще сильнее было отчаяние моей доброй и чуткой мамы.

– Юра, Юра, что же это будет? – повторяла она.

В итоге я решился прибегнуть к одному героическому средству. Не бесплодно прошла заря моей юности в теплой компании церковных певчих. Навык и примеры басов – этих классических пьяниц и «мухобоев», подобно мне терявших голос перед торжественными архиерейскими службами, – спасли и мой дебют, и, пожалуй, всю мою дальнейшую карьеру. Я сделал смесь – полбутылки молока с полубутылкою сараджиевского коньяку – и единым духом влил в себя это пойло. Затем, с помощью мамы, мобилизовал все находившиеся на квартире одеяла, шубы, пальто и утонул в постели, прикрытый горою этих теплых вещей. В результате – богатырская испарина и такой же богатырский сон. Утром я был свеж, как майский день, здоров, как молодой кентавр, а голос мой звучал великолепно и мощно. Дебют сошел блестяще.

А вот другой, в таком же духе эпизод, как и первый, связанный с морем и с моим выступлением на торжественном концерте Славянского общества. У меня был большой друг капитан ледокола. Звали его Женею Ляховецким. Предлагает мне как-то Женя:

– Желаешь пойти с нами на ледоколе? Предстоит интересная операция. Под Очаковом шестнадцать иностранных судов скованы льдом и не могут двинуться. Надо их освободить.

– А сколько времени уйдет на это освобождение? – спросил я.

– Пустяки. Дня три-четыре, не более. А ты разве чем-нибудь связан?

– И даже очень! Через шесть дней я выступаю на концерте и уже накануне должен быть в Одессе.

– Будешь! – уверенно пообещал Ляховецкий.


Одесский порт. 1880-е


Странствование на ледоколе было одним наслаждением. Дивный воздух, чудная кухня, отличный винный погреб и большая удобная каюта – последнее слово комфорта в самом конце прошлого столетия. Мы двинулись к Очакову и действительно увидели целое кладбище недвижимых, затертых льдом пароходов. Мощною бронею сковала их толща льда. Мой друг принялся выполнять возложенную на него задачу и выводить пароходы, один за другим, из ледяного плена. Но еще не все узники были освобождены, как Ляховецкий получил новое задание. В те времена о радио никто и не мечтал, и задание было получено примитивным путем. Какой-то старик, повязанный башлыком, с обмерзшими усами, ковыляя по льду, не спеша доставил на ледокол из Очакова приказ поспешить в открытое море на спасение погибающего судна. Это внесло разнообразие и новинку предвкушаемых сильных ощущений в нашу монотонную работу. Ледокол устремился на всех парах в указанном направлении. Через несколько часов мы были на месте кораблекрушения. Увы, мы опоздали – не по нашей, конечно, вине. От судна и экипажа ничего не осталось. Всё, и одушевленное и неодушевленное, пошло ко дну. На студеной морской зыби, покачиваясь, плавали какие-то жалкие обломки. Всё, что могли сделать, это обнажить головы перед ледяной могилою неведомых нам людей в неведомом числе.

Тяжелое настроение рассеялось понемногу, и ледокол, войдя в обычную жизнь, возвращался, чтобы закончить прерванную работу. На обратном пути я слушал песни матросов. Одна из них – ее пел не матрос, а кочегар – запомнилась мне, и я тут же обработал ее в музыкальном отношении.

Это была моя первая композиция. Называлась она «Вахта кочегара». Это было задолго еще до первой революции, но в тексте уже было что-то большевистское. А между тем, к слову сказать, не только матросы, но и кочегары – эти «парии машинного отделения» – обставлены были вполне добропорядочно во всех отношениях.

Считаю нелишним привести отрывок из «Вахты кочегара». Вот он:

Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали,
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от родной земли.
Не слышно на палубе песен,
А море волною шумит,
Но берег суров нам и тесен,
Как вспомнишь – так сердце болит…
«Товарищ, я вахту не в силах держать, —
Сказал кочегар кочегару, —
Огни в моих топках совсем прогорят,
В котлах не поднять мне уж пару,,»
Напрасно старушка ждет сына домой.
Ей скажут, она зарыдает…
А волны бегут от киля за кормой,
И след их вдали пропадает…

Слова, не удержавшиеся в моей памяти, значительно революционнее, чем приведенные. «Вахту кочегара», несколько видоизменив и пригладив текст, я впоследствии очень часто и с неизменным успехом исполнял на концертах. Это было ново и особенно нравилось учащейся молодежи.

В пути к Очакову мы попали в полосу так называемого «сала». Это лед, но не твердый, в одной монолитной массе, а мелкий – мириады отдельных кусков. Он являет собой ледоколу преграду, с величайшим трудом одолимую. Мы продвигались с черепашьей медленностью, и эта медленность поглощала дни и ночи. Я вспомнил про свой концерт и пришел в ужас. Мы опоздаем не только ко дню моего выступления, но еще на двое, трое суток, если покончим с «салом» и займемся довершением освобождения нескольких примерзших судов. Я открыл свои терзания Жене Ляховецкому. Ответ его был беспощаден:

– Прости меня, но сам видишь, обстоятельства оказались сильнее меня. Я не могу вернуться в Одессу, не выполнив приказа…

Однако отчаяние мое было столь безграничным, что Женя Ляховецкий не мог устоять и пошел на компромисс.

– Я тебя сманил на ледокол, и моя нравственная обязанность – вовремя доставить тебя на берег. Так и быть, возьму грех на душу. Двинусь в Одессу под предлогом дать отчет о погибшем судне, а затем уже могу вернуться и продолжить начатое…

В приливе бурного восторга я обнял находчивого Женю и закружился с ним в воинственном танце ирокезов. Мы прибыли в Одессу за несколько часов до концерта, и моя еще не окрепшая актерская репутация была спасена.

…Одесский юношеский период мой заканчивается. Мне – двадцатый год. Меня манит настоящая карьера певца-профессионала. Манят новые, чужие города, кажущиеся особенно прекрасными именно потому, что они новые и чужие.


Ю. Морфесси в оперетте «Фрина»


Наступил интересный переходный момент, такой знакомый момент. Всем существом своим рвешься в неведомую даль, сулит она тебе нечеловеческие радости и в то же время другое чувство, более тонкое, нежно-сентиментальное, с исключительной любовью подсказывает впечатления и образы, так тесно переплетенные с детством и юностью.

Нежно-мечтательная тоска по ушедшему…

Так было и со мною: буйно-эгоистическое стремление вперед с невольной, признательной оглядкой на ушедшее. И с каждым часом, приближающим меня к отъезду, я с повышенной остротою делал смотр всему, что оставлял в Одессе. Вспоминал ранние обедни с прохладным сумраком, живописные помещичьи усадьбы, эти тургеневские «дворянские гнезда», вспоминал и «Орфея в аду» – первую увиденную мною оперетку, навсегда поразившую мое воображение…Вспоминал мою первую встречу с тогда только вошедшим в славу поэтом-писателем И. А Буниным. Ю. Морфесси в оперетте «Фрипа» Он был мил и изящен.

Познакомился я с ним в семье издателя «Южного обозрения» – II. П. Цакни. На его дочери женат был Бунин. Очаровательным ребенком был сын Бунина, пяти лет, говоривший стихами. Увы, этот феноменальный мальчик угас на моих руках, безжалостно сраженный менингитом.

Вспоминал капризные зигзаги одесского бытия своего, когда я был и певчим, и оперным суфлером, и помощником архитектора. Да, да, помощником архитектора! Один из больших домов в центре Одессы вырос всеми шестью этажами своими не без моего благосклонного участия…

Чего-чего только не вспоминал я напоследок, садясь в вагон поезда, уносившего меня в Киев… Слезы провожавших меня сестры и мамы… Я вижу дорогие, заплаканные лица сквозь туман своих собственных слез…

Глава III

КИЕВ. ТЕТУШКА ЗАБОТИТСЯ О ПЛЕМЯННИКЕ. ИЗ ОПЕРЫ В ОПЕРЕТКУ. МОЛОДОСТЬ И НЕПОСТОЯНСТВО. МОИ ПЕРВЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ. ТУРКЕСТАН. КАК МЫ ВЕСЕЛИЛИСЬ НА КАВКАЗЕ


…Киев поразил меня своей буйно разметавшейся красотою и своей десятивековою историей. Всё другое, новое, и сам я какой-то обновленный, самостоятельный. Я служу в оперном театре Бородая. Принят я как законченный артист на жалованье, нешуточное по тому времени для начинающего – 125 рублей в месяц. Да и репертуар мой был нешуточный – четырнадцать опер. Но успел я выступить только в трех или четырех.


Киев начала XX века


В театре «Шато де Флер» подвизалась оперетта известного провинциального импресарио Семена Никодимовича Новикова. Примадонною у него была моя тетка Самарова, эффектная, красивая блондинка.

В одну из встреч она и говорит мне:

– Переходи к нам служить. Юра.

Я – на дыбы:

– Что вы, что вы, тетенька? У нас, в опере, высокое и чистое искусство, а у вас труляля и канкан!

– Да, труляля и канкан, – ничуть не смутилась тетушка, – но тебе, в твоем чистом искусстве, поверь моему опыту, долго не будут давать ходу. В опере – местничество. Голоса одного мало – нужна выслуга лет, а именно с твоим голосом, с твоей внешностью и фигурой ты быстро у нас шагнешь и, не успеешь осмотреться, станешь модным опереточным премьером. Да и при обилии нашего репертуара научишься играть, держаться на сцене. К тому же у Новикова будет руководить тобою такой талантливейший режиссер, как Блюменталь-Тамарин. Нарисованная теткой перспектива соблазнила меня. Я моментально сдал все мои позиции. Самарова повезла меня в «Шато де Флер», и в конторе летнего деревянного театра был представлен Новикову… Бритый, старомодный какой-то, в длинном старомодном сюртуке, с внешностью менялы, этот кремень-антрепренер не обворожил меня с первого впечатления.

– Кем он тебе приходится? – спросил Новиков Самарову.

– Юрий Морфесси – мой племянник.

– А много у тебя таких племянников? – лукаво подмигнул Семен Никодимович, плохо веря в родство мое с примадонною.

Вопрос остался без ответа.

…Я спел арию маркиза из «Корневильских колоколов»… Новиков, переглянувшись с Блюменталем и получив утвердительный кивок режиссера, сказал мне:

– Завтра подпишем контракт на десять месяцев с жалованьем в 75 рублей. После 125 рублей – 75? Но, памятуя слова тетушки, я согласился.

За эти 75 рублей я был, как говорится, «прислугою на все руки». Новиков выжимал из меня все силы как мог и как умел. В одних опереттах я играл лакеев, в других – первые роли. Выступал в его же предприятиях и фарсовым актером, и певцом романсов, и статистом в феериях под руководством балетмейстера Нижинского-отца.

Но я не только не сетовал на такую универсальную многогранность, а был признателен моему хозяину. Из меня вырабатывался разносторонний певец и артист.

Через десять месяцев я уже был премьером с жалованьем в 225 рублей в месяц. В мой 21 год это была завидная карьера. Вместе с Новиковым я колесил по большим провинциальным городам, нагуливая себе имя, поклонниц, а Новикову – карман.

В Москве увлекалась мною красивая тяжелою русской красотой миллионерша, вдова одного из крупнейших в империи промышленников. Она всегда сидела в ложе, сверкая чудовищными бриллиантами, как буддийское божество.

На этой почве однажды получился занятный курьез. Мы втроем на сцене – примадонна Арнольди, простак Монахов и я. Перед занавесом ливрейные лакеи еле-еле втаскивают на сцену гигантскую корзину цветов в полтора человеческих роста. Арнольди не сомневалась, что корзина предназначена ей. Да и мы с Монаховым не сомневались в этом. Каково же было изумление, когда на пришпиленной к цветам карточке мы прочли, что корзина поднесена Морфесси. Такие же точно корзины я получал затем от «буддийского божества» каждый вечер. Это был мой первый роман из так называемых шикарных, лестный для самолюбия начинающего премьера. Такой роман, о котором неустанно и долго говорила вся Белокаменная. Последовательность обязывает упомянуть, что еще в Киеве начался у меня роман с очаровательной венкой Женей Мальтен. Весь Киев с ума сходил по ней, а когда она появлялась, изящная, грациозная, ее встречали громом аплодисментов. Женя хороша была, как может быть хороша венка, – белокурая, голубоглазая. Единственным препятствием к нашему полному счастью была невозможность разговориться как следует. В моем распоряжении было несколько немецких слов, в ее – несколько русских. При этих условиях душевное общение отпадало; одно только физическое чувство никогда не может быть прочным. Это тем более было досадно, что Женя Мальтен обладала прекрасным, очень привязчивым сердцем. Какие только мужчины не пытались добиться ее взаимности, желая сложить к ее стройным ножкам все свое состояние. Венка никого знать не хотела. Женя хотела бы остаться навсегда со мною, ее законным мужем.

Мне эти перспективы не улыбались. И потому, во-первых, как я уже сказал, что мы не понимали друг друга, и потому, наконец, что я мечтал всецело отдаться театру А в довершение всего от двадцатидвухлетнего опереточного премьера нельзя было требовать какого-то исключительного постоянства. Я начал понемногу охладевать к моей дивной и редкой подруге.

В Киеве я совсем неожиданно для себя самого явился, так сказать, революционером. Никто до меня из видных артистов не дерзал выступать в ресторанах. И не в качестве эстрадного певца, а прямо из публики.

Мы сидели с Женею Мальтен у Родса за ужином. Кругом – весь Киев, и веселящийся, и артистический, и светский. Веселое настроение, шампанское, близость Жени, такой интересной – она сама была искрящимся шампанским, – все это вдохновило меня, и я тут же, за столом, начал петь какой-то цыганский романс под аккомпанемент цимбал Стефанеско.

…Весь ресторан зааплодировал мне. С моей легкой руки начали петь лучшие артисты в интимной обстановке ресторанов и в обеих столицах, и в провинции.

Вскоре в Вильне я был захвачен в плен испанской танцовщицей Монолитой. Ей шел восемнадцатый год, этой гибкой андалузской красавице с огнем в глазах. Можете себе представить успех этого экзотического существа в тихой, патриархальной столице северо-западного края? Монолита вскружила голову и генерал-губернатору, и командующему войсками, и местным польским магнатам. Но она никого не хотела знать и всё свободное время проводила со мной. До моих гастролей в Вильне я знал испанок лишь по романам да по стихотворениям Пушкина и Крестовского. И так же теоретически знал о существовании мантильи, высокого черепахового гребня, навахи и севильских кастаньет из черного дерева с таким сухим, четким, музыкальным звуком.

И вот романы и стихотворения превратились в действительность. У меня роман с обольстительной и знойной, как солнце ее родины, испанкой, у которой и кружевная мантилья, и черепаховый гребень, царственно венчающий высокую, тугую прическу, и кастаньеты и… даже наваха! Монолита носила за чулком наваху, открывающуюся с каким-то особенным шуршащим звуком. Этот звук напоминал шелест внезапно поднявшейся стаи птиц.

Ревнуя меня то к Жене, то к буддийскому божеству что в сверкании всех своих бриллиантов неотступно и неумолимо следовало за мной, Монолита не раз выхватывала свою маленькую наваху.

…Надлежало всегда быть начеку, напрягать весь свой дипломатический такт, во-первых, для того, чтобы и Женя, и буддийское божество, отдавшее мне свои лучшие чувства, не особенно сетовали на меня за мое непостоянство, а во-вторых, чтобы этих обеих женщин охранять от безумно-ревнивых вспышек испанки…


Валентина Пионтковская


Многие мужчины завидовали мне и хотели быть на моем месте. Я же лично нисколько себе не завидовал и совсем не хотел быть на своем собственном месте. Этот виленский угар был началом конца для бедной Жени Мальтен. Убедившись, что наши пути разные и никогда не сойдутся, что самое лучшее, незабываемое осталось навсегда позади, она в Одессе увлеклась каким-то спортсменом. Этот господин вовлек ее в азарт и биржевой, и спортивный, и в результате Женя потеряла все свои деньги и свои бриллианты. А годы уходили, увядала красота. На кафешантанных подмостках загорались новые, более модные звездочки. И она застрелилась, написав мне трогательное предсмертное письмо. Вспоминаю мой первый ростовский сезон в первоклассной оперетте, с первоклассными силами. Я играл вместе с Валенти-Валентипа Пионтковская ной Ивановной Пионтковской.

Это был расцвет ее молодости, таланта и красоты. В нее был влюблен колоссальный богач барон Штейнгель. Он ревновал Пионтковскую ко всем… Однажды, не в добрый час, барон Штейнгель, измученный и доведенный до белого каления своей ревностью, хотел покончить с собой и покончил бы, если бы я силою не вырвал у него револьвер. Год спустя В. Пионтковская держала театр на Кавказских Минеральных Водах, а барон Штейнгель субсидировал ее предприятие. Это был золотой сезон в полном смысле слова: гонорары были неслыханные и выплачивались вовремя, час в час, минута в минуту. Сам барон Штейнгель был у нас кассиром. Он раскладывал перед собою кирпичики новеньких, только что из казначейства, денег, вся труппа с довольным видом рассовывала по карманам девственно хрустящие сторублевки и более скромные бумажки. Кончил свои дни барон Штейнгель в эмиграции, в Париже. Я его не встречал, но, по слухам, он чрезвычайно нуждался и где-то у кого-то служил швейцаром. Какая гримаса судьбы для человека с таким миллионным богатством!.. Навсегда, на всю жизнь, ослепительно яркие впечатления оставила по себе поездка в Туркестан. Помню эти восемь суток железнодорожного пути от Москвы до Ташкента. Напоследок наш поезд пересекал царство мертвых песков. Станций, буфетов не было и в помине. Поезд делал привал средь желтой степи. Мы всей труппой выгружались, пили чай, обедали под открытым небом, напоминая пестрый, жизнерадостный табор в самых разнообразных костюмах, одинаково не идущих к фону желтой пустыни и дышащего зноем бирюзового неба. Вся труппа, все ее имущество, до декораций включительно, помещались в трех вагонах. Это были наши собственные вагоны, соответственно оборудованные.

…Надо ли говорить, что, прибыв в Ташкент, мы набросились на неслыханные и невиданные доселе фрукты. Громадные чарджуйские дыни поражали изумительной нежностью своей мякоти; нельзя было ее резать ножом, ее можно было только есть ложками. Эта дыня настолько хрупка, что после самого короткого пути в коляске или в арбе превращается в какие-то жидкие лохмотья. Ее можно только переносить, и то очень бережно, положив в сетку и держа ее на весу. Вообще это край чудес и контрастов. Внизу – палящий, сорокаградусный зной, а тут же, поблизости, вершины совсем невысоких гор сверкают серебром вечных снегов.


Ташкент начала XX века


Ташкент, на тысячи верст отдаленный от европейской цивилизации, обрадовался нам чрезвычайно. Вот где были битковые сборы, вот где население баловало нас, как выходцев с какой-то другой планеты……Мы пользовались большим вниманием великого князя Николая Константиновича.

Николай Константинович – одна из самых загадочных фигур в императорской семье. При жизни еще он был овеян легендою. Когда мы ехали в Ташкент, мы уже были осведомлены, что встретим бывшего великого князя, лишенного всех почестей, орденов и привилегий великокняжеского звания своего. В действительности оказалось совсем не так. Николай Константинович как был, так и остался великим князем с правом именоваться императорским высочеством. Мундир он мог носить, но не носил по своей доброй воле. Он одевался в статское, был высок ростом, очень породист, и в нем сразу угадывался великолепный романовский тип. Он начисто брил лицо и по туземному обычаю так же начисто брил голову и носил сартовскую тюбетейку. К его осанке, к его чертам и резкому профилю очень шел монокль, которым он пользовался с неподражаемым искусством. Это было что-то наследственное – никто в Европе не умел так носить монокль, как его отец – великий князь Константин Николаевич.

Сбивчивы и туманны были сведения о причинах опалы и ссылки Николая Константиновича в Туркестан. Говорили, что на каком-то придворном балу он похитил бриллиантовое колье какой-то дамы и запрятал его в свою кирасирскую каску. Говорили еще, что также были им похищены драгоценные камни с иконы, принадлежавшей его матери. И вот на основании всех этих деяний, обвиненный высшим советом императорской семьи в клептомании, Николай Константинович сослан был в Туркестан.

…Великий князь посещал все наши спектакли. В его меценатстве было что-то красивое, широко-барское. Не ограничиваясь «высочайшими подарками» – он с поистине царской щедростью осыпал ими нас, – Николай Константинович уделял нам бездну самого трогательного внимания, знакомил с бытом и нравами этого диковинного края.


Дервиши на ташкентском базаре. Конец XIX века


В дни мусульманского праздника – он длится целый месяц и называется Байрамом – великий князь в нескольких экипажах своих повез нас в одну из туземных деревень в окрестностях Ташкента. Конечно, это не был «экспромт», конечно, все было подготовлено – и встреча, и обильное угощение, и увеселительная программа. Это был один из редких случаев, когда не мы увеселяли других, а другие увеселяли нас… Все искрилось движением, напоенное, насыщенное красками, и с непривычки было больно глазам от яркого, ослепительного мелькания женских и мужских фигур в горячих – до фантастичности горячих по своим непривычным, невыносимым для европейского глаза тонам – одеждах.

Над гигантскими кострами в таких же гигантских котлах варили плов из шахского риса; этот изумительный плов, пахучий, таявший во рту, мы запивали рябиновой водкою.

Заняло бы десятки страниц подробно описывать Байрам в сартской деревне, со всей оглушительной гаммой самых разнообразных звуков, сливавшихся в один сплошной гул, начиная от гортанных выкриков и кончая пронзительным писком свирели. Остался у меня в памяти танец бачей. По-тамошнему бача – это мальчик, которого с самой ранней поры воспитывают и холят как предмет наслаждения для мужской однополой любви.

Бачи, все на подбор красивые томной и нежной красотой, тщательно вымытые и надушенные, успевающие постигнуть все ухищрения для возбуждения поклонников своих, плясали, одетые в дорогие женские наряды и ткани. Что-то ритмическое, притягивающее было в их танцах, и на них приятно было смотреть… Но зато неприятен и отталкивающ был вид полных, бородатых сартских купцов, сплошь да рядом седых патриархов, что с грубой, искажавшей их лица чувственностью пожирали глазами этих пляшущих мальчиков…

Не ограничившись столицею края – Ташкентом, мы объехали и провинцию Туркестана, давая спектакли в таких городах, как Андижан, Самарканд, Новый Скобелев. Повсюду мы наслаждались дивными туземными банями – такими же своеобразными, ни на что не похожими, как и всё на Востоке. Моет вас гигантский сарт, геркулесовского телосложения. В его могучих руках вы становитесь беспомощным, как неодушевленный предмет, существом. Один миг… Вы не успели заметить, как вы весь в облаках густой мыльной пены. Со стороны нельзя и подумать, что это облако – человек. Следующий миг, и великан-сарт на собственных коленях, как на салазках, проезжает по вашему спинному хребту… Он мог бы раздавить вас своей тяжестью, мог бы, а между тем с необыкновенной легкостью массирует вас всем своим весом, обнаруживая при этом завидное знание анатомии.

Женщин-банщиц там нет, и на женской половине действуют также бронзовые геркулесы. Ничего этого не зная, пошла в баню наша комическая старуха Бегичева, потребовала себе банщицу, разделась и адет. И вдруг вырастает перед нею страшилище-сарт. Комическая старуха, за многолетнюю сценическую деятельность свою не растерявшая своего целомудрия, охваченная паникой, наполовину кое-как одевшись, а другую половину своих туалетных принадлежностей держа в руках, бледная, трясущаяся, примчалась из бани в гостиницу…

Первым навстречу ей попался ваш покорный слуга.

– Морфесси, если бы ты знал, какой ужас!

– Что случилось?

Она рассказала мне, волнуясь и сбивчиво, свое приключение. Я расхохотался:

– Вот пустяки! Стоило драматизировать положение. Здесь это принято. Он, этот исполинский красавец, так вымыл бы тебя, до Москвы хватило бы!

Но Бегичева и слушать не хотела. В этой комической старухе жила дворянка из хорошей польской семьи. Свободные нравы кулис ее почти не коснулись.

…Незабываем наш спектакль в Самарканде, где мы ставили «Прекрасную Елену». Вряд ли еще где-нибудь, когда-нибудь шла «Прекрасная Елена» в такой обстановке.

Утро обещало жаркий солнечный день. Но к вечеру небо заволоклось мутно-свинцовыми тучами, стало холодно и пошел снег большими, пушистыми хлопьями. «Прекрасная Елена» вынуждена была играть в фуфайке. А мы, мужчины, на наши суконные брюки натягивали трико, чтобы не замерзнуть. Цари классической Эллады в прозаических штанах – какая ирония!

Великолепен был зрительный зал. В первых рядах в живописных национальных костюмах сидели текинцы-офицеры туркменских конных частей. Рослые, смуглые, красавцы – один к одному! Их кинжалы и короткие кривые сабли усыпаны были драгоценными камнями. Все это богатые местные ханы и беки, чудесные наездники, обладатели несметных табунов.

Мне, изображавшему Париса, эти ханы поднесли на сцену громадный текинский ковер. Спектакль сошел блестяще. Когда мы расходились и разъезжались, в чистых небесах сиял месяц, снег густо устилал землю, деревья в пышной листве обременены были тяжелым снежным покровом. Волшебное зрелище! А на другой день, когда я поздно проснулся после веселого ужина, снегу не было и в помине ни на земле, ни на деревьях и солнце жгло вовсю. Минувшая зимняя ночь казалась исчезнувшим сновидением…

Тамошнее офицерство и чиновничьи круги неустанно дарили труппу своим вниманием, развлекали нас на все лады. Организовались длительные экскурсии в Персию на тройках и к афганской границе верхом. И нельзя было налюбоваться природою этих в буквальном смысле слова райских мест, ибо, по преданию, здесь и была колыбель человечества…

Из Туркестана мы двинулись в Баку, в этот город миллионеров и фонтанов нефти. И здесь ждало нас широкое восточное гостеприимство. У Тагиевых и других королей нефти нас чествовали истинно лукулловыми обедами и ужинами. Сперва, еще не зная местных обычаев, я невольно выказывал свое восхищение тем или иным художественным предметом домашней утвари. Но после первого же случая, когда понравившаяся мне вещь оказалась в кармане моего пальто, я умерил свои восторги и ничего уже не хвалил. На Кавказе укрепился веками обычай дарить гостю то, что ему приглянулось. Называлось это пеш-кеш.

…В Тифлисе мы имели такой же шумный успех, как и в Ташкенте, с таким же радушием нас принимали, с тою лишь разницею, что в Тифлисе было больше блеска и пышности.

…Каждому гостю вменялось в обязанность выпить единым духом наполненный вином турий рог, его никак нельзя было поставить, его можно было только осушить до самого донышка. А вмещал такой рог полторы бутылки вина. Я никогда не был трезвенником, прошел основательную школу с юных лет в компании певчих басов, но и мне сначала, с непривычки, трудно было опорожнить турий рог не переводя духа. А грузины проделывали это шутя, один за другим выпивая два, а то и три таких рога. Неизменным спутником моим и аккомпаниатором на всех этих торжествах в нашу честь был незабвенный Саша Макаров, непревзойденный маг и чародей цыганской гитары. Вот кого не смущали турьи рога, наполненные не только красным вином или шампанским, но и крепчайшим коньяком! Железный организм Саши выдерживал такие смеси и адские коктейли – тогда еще это слово не было в моде, – которые могли бы свалить с ног и буйвола.


Тифлис. Дореволюционная открытка


Кто бы мог думать, что Саша Макаров, выкованный, казалось бы, навеки, так быстро сгорит здесь, в Париже?..

Под впечатлением этой тяжелой для меня утраты я с особенной рельефностью вспоминаю, как мы колесили вместе с ним по необъятной матушке России, сколько спето было мною под его волшебную гитару. Знавший Тифлис как свои пять пальцев, он был моим гидом по столице Кавказа. Мы ездили с ним к башне Тамары и бражничали в духане у подножия этой башни, воспетой Лермонтовым. Словно сейчас слышу дребезжащие звуки шарманки. Под эту музыку мы с Сашей, основательно запив шашлык добрым кахетинским, боролись с двумя ручными медведями. Медведей нельзя было одолеть, потому ли, что они были медведи, или потому, что были трезвы. Но, кажется, в конце концов Саша умудрился напоить и медведей…

Глава IV

МОЯ ПЕТЕРБУРГСКАЯ КАРЬЕРА. Н. Г. СЕВЕРСКИЙ. «ФРА-БОМБАРДО», ИЛИ УКРОЩЕНИЕ СТРОПТИВОГО КОНЯ. ПЕРВЫЙ ПОЛЕТ Н. Г. СЕВЕРСКОГО. ПРОФЕССОР ДУБАСОВ И ЦЫГАНЩИНА


В провинции мне нередко случалось выступать вместе с петербургским гастролером Николаем Георгиевичем Северским. Он уже был обвеян завидною славою и действительно являл собою крупную, богато одаренную фигуру. С одинаковым успехом пожинал Северский лавры: сегодня – опереточного премьера, завтра – отличного драматического актера, а вслед за этим – прекрасный исполнитель цыганских романсов.

Вот почему я преисполнился особенной гордостью, когда Северский, открыв свой собственный театр в Петербурге, выписал меня к себе. Он мне сказал:

– Я переутомился. И, кроме того, работа чисто режиссерская и административная будет отнимать у меня много времени, я хочу, чтобы ты замещал меня… Ни на ком другом я не мог остановиться.

И вот мы открываем сезон в Екатерининском театре. Идет у нас очень интересная оперетта «Бандиты». Сборы полные. Имя Северского делает свое дело, да и кроме того, без излишней скромности, могу и про себя сказать, что в первую же зиму мне удалось завоевать капризную, требовательную петербургскую публику. Екатерининский театр сменяется театром Кабанова – Яковлева «Олимпия» на Песках. И тоже вместе с Северским и еще с Рутковским, этим премьером уже совсем старого поколения.

Рутковский был очень элегантен в частной жизни, был человеком хороших манер и хорошего вкуса. Мы с ним сдружились, и он пытался обратить меня в свою веру – привить мне любовь к скачкам как к зрелищу более азартному, чем спортивному. Увлекался я больше интересным обществом самого Рутковского, чем коломяжским ипподромом, хотя и лошадей всегда любил и весьма недурно ездил верхом. Это умение сослужило мне весьма вовремя службу.

Шла у нас оперетта в «Олимпии» под названием «Фра-Бомбардо». Заглавную роль исполнял я. Этот Фра-Бомбардо ведет двойственную жизнь. На людях он аскет, проповедник высшей христианской морали, в интимном кругу – кутила, весельчак и Дон Жуан. Есть такая сцена: Бомбардо, сидя на белой лошади, говорит речь толпе. Театральная лошадь, годами приученная к грохоту оркестра и крику толпы, захворала, и ее никак нельзя было вывести из конюшни. Наскоро была добыта заместительница, такая же белая, но далеко не такая же кроткая. И хотя она таила в себе самые неограниченные возможности, все-таки надо было сесть на нее и выехать к рампе. Так я и сделал. Но не успел я выехать из-за кулис на сцену, как лошадь, ослепленная огнем прожектора, оглушенная оркестром и пением приветствующей меня толпы, начала приплясывать, закидываться и взвилась на дыбы. Вот-вот свалится вместе со мною в оркестр… Палочка замерла в руке у дирижера. Хористы, не желая очутиться под копытами испуганной лошади, шарахнулись в сторону, и я сам едва не шлепнулся на деревянный помост. Но, взяв непокорного коня в шенкеля, я повернул его на задних ногах, как на оси, и он, почувствовав твердую руку и неробкого всадника, тотчас же смирился и дал мне возможность спеть вступительную арию. На этот раз публика неистово рукоплескала не столько опереточному баритону, сколько смелому кавалеристу.

Вообще на сцене не всё и не всегда сходит и проходит гладко. Нас подстерегают сплошь да рядом технические опасности, коих никак нельзя предусмотреть. Я расскажу случай, который мог иметь последствия куда более трагические, нежели моя авантюра с белой лошадью.

Ставили мы оперетту «Суд богов», весьма мифологическую. Боги, богини, колесницы и тому подобное. Коронный трюк заключался именно в одной из таких колесниц. Она должна была пронестись по воздуху, а в ней должен сидеть Н. Северский. Конечно, эта колесница должна была быть бутафорская.

И вот, к всеобщему нашему ужасу, то ли это была оплошность механика, то ли механизм сам по себе подгулял, но колесница вдруг, на высоте заоблачного Олимпа, а по-нашему, по крайней мере на высоте десяти метров, если не больше, стремительно переворачивается. Другой артист неминуемо камнем полетел бы вниз, и через два-три дня нам пришлось бы его хоронить. Но Н. Г. Северский всегда был человеком, слепленным из особой глины. Находчивый, смелый, сильный физически, он, не растерявшись, уцепился за колосники, да так и висел в воздухе на мускулах добрых две-три минуты, пока не опустили занавес и не подоспели ему на помощь…

Это был его первый полет.

После этого эпизода я ничуть не удивился, когда много лет спустя, уже во время Великой войны, Северский, добровольно пойдя в воздушный флот, сделался не только выдающимся летчиком, но и выдающимся инструктором, в первую голову обучив летать двух своих сыновей.

Встретился я с Северским снова в Париже. Много красивых минут провели мы здесь с ним, вспоминая далекое бурное прошлое нашей артистической карьеры. А когда я уезжал из Парижа в Берлин в 1922 году, Н. Г. Северский прислал мне следующее трогательное письмо в стихах:

Вчера мне не спалось. Мучительный недуг,
Который день подряд мне не давал покоя…
Я думал о тебе, мой милый старый друг,
С глубокой нежностью и тихою тоскою.
Разлуки близок час. Уедешь ты в Берлин.
Я снова одинок в мятущемся Париже,
В огромном городе, где только ты один
Был для меня теперь всех родственней, всех ближе.
Уедешь ты в Берлин, и в тот же миг с тобой
Исчезнет для меня последняя отрада:
Твой голос бархатный, напев цыганский твой —
Зарница юности, улыбка Петрограда!
Но песня кончена… рассеялась, как дым…
Я вновь, как перст, один; кругом чужие веси…
Что мне Париж? – ведь я могу мириться с ним
Лишь до тех пор, пока здесь Юрочка Морфесси.

Нежный, чуткий друг мой Северский всегда пишет мне письма в стихах. И когда я снова, вернувшись в Париж, 1 января 1931 года, выступил в ресторане «Эрмитаж», он немедленно откликнулся следующим письмом:

«Друг мой, Юрочка Морфесси, Ты нам всем особо мил, Тем, что снова в наши веси Возвратиться рассудил. Ты, в своем таланте ярком,

В Новый год из мира грез Самым радостным подарком Самого себя привез.

Не для Юры, видно, время!.. Пусть проходит ряд годов, Не наложит жизни бремя На него своих следов. С каждым годом все чудесней: Свеж, и молод, и румян. Нас чарует звонкой песней Неизменный наш Баян!» Упомянув несколько выше о Екатерининском театре и его свежем репертуаре, я забыл сказать, что особенным успехом пользовалась оперетта «Жизнь Человека» – остроумная пародия на пьесу Леонида Андреева под тем же заглавием. Там много было разбросано игривых блесток, и этими блестками впоследствии пользовались разные предприниматели для своих маленьких скетчей, картинок и сценок. Например, мелодичная и грациозная песенка о козочке вдохновила Никиту Валиева на «его» ставшее популярным: «Что танцуешь, Катенька? Польку, польку, маменька».

…Более строгие совсем не считают искусством русско-цыганскую песню, менее строгие и более снисходительные называют этот жанр легким и второстепенным.

Это не только в наши дни, это было и раньше. Я помню профессоров консерватории, со снисходительной улыбкою жрецов говоривших о цыганщине; а между тем в этой цыганщине столько чувства, столько безмерной печали и таких же безмерных удали и размаха! Цыганщина нашла себе отражение в классической русской литературе. Как увлекался цыганским пением гениальный Пушкин! Как увлекались им и Лев Толстой, и Апухтин? Лучшие страницы толстовской повести «Два гусара» посвящены высокохудожественному описанию именно этой самой цыганщины, которую не признают лишенные вкуса и чуждые русскости академически образованные музыкальные люди.

А толстовский «Живой труп», весь густо насыщенный цыганщиною и на ней весь построенный?..

Вспомним изумительную повесть Лескова «Очарованный странник». И там целая глава потрясающей силы отведена впечатлению от цыганского пения в одном из ярмарочных трактиров.

Кованым апухтинским стихом воспета ночь у «Яра» в «Старой цыганке».

Можно было бы привести еще много таких же примеров из образцовой русской литературы, но и указанных довольно для посрамления тех, у кого вместо сердца – какой-то шаблонный механизм. Приведу характерный случай со мной. Это было в Петербурге, задолго еще до войны. Я был гостем на рауте в одном светском доме. Был среди гостей и известный профессор консерватории Дубасов. Хозяйка дома попросила меня спеть что-нибудь. Я спел романс «Ямщик, не гони лошадей». Вышло это у меня с настроением, с надрывом, с душой. Не успели смолкнуть аплодисменты, подходит ко мне Дубасов и крепко жмет руку.

– Господин Морфесси, я должен честно покаяться перед вами. Всю мою жизнь я не признавал цыганщины, считал ее каким-то ресторанным увеселением, не более. Но сейчас, под впечатлением только что пропетой вами вещи, я резко меняю свой взгляд. Вы дали столько чувства, столько волнующих настроений, что никак нельзя было остаться равнодушным! Вы всего меня всколыхнули, всего меня взволновали! Благодарю вас! Отныне я поклонник цыганского пения вообще и ваш в частности…


Дальше я убедился, что это ничуть не красивая фраза: почтенный профессор весь вечер не отходил от меня и с напряженным вниманием вслушивался в мое пение…

Дивертисмент
Николай Северский & Cыновья: «Поющие пилоты»

…Годы давно прошли, страсти остыли,
Молодость жизни прошла,
Белой акации запаха нежного,
Верь, не забыть мне уже никогда.
«Белой акации гроздья душистые». Из репертуара Н. Г. Северского (стихи А. А. Пугачева)

Николай Георгиевич Северский был фактически «крестным отцом» Юрия Спиридоновича в мире большой эстрады.

В 20 лет начал ездить по российской провинции в составе труппы, куда входили гармонист-куплетист Петр Невский и певец Сеня Садовников. Возглавлял этот небольшой коллектив композитор Яков Пригожий.

Но кафешантанная эстрада с ее маргинальной публикой и нравами была тесна для амбициозного провинциала. Вскоре Николай Северский дебютировал на сцене петербургской оперетты.

Карьера была стремительной. В 1895–1898 гг. он уже выступал с Раисой Раисовой в московском «Буффе» Шарля Омона, пел партию Антипа в оперетте-мозаике «Цыганские песни в лицах». С 1899 года занял ведущее положение в петербургском «Буффе», став партнером А. Вяльцевой. Журнал «Граммофонный мир» публикует эпиграмму на любимца публики:

Он летом в «Буффе» – баритон,
Зимой в Панаевском – любовник,
И круглый год, бесспорно, он —
Сцен романтических виновник.

В 1906 году Николаи Георгиевич организовал в Петербурге Екатерининский музыкальный театр, на сцене которого прошла премьера новой созданной им «мозаики» «Цыганские романсы в лицах». Известные произведения цыганского репертуара разыгрывались как законченные драматические сценки, что заложило основы особого – эстрадно-театрального жанра – театрализованного песенного концерта. Для участия в спектакле была приглашена юная Мина Дулькевич – впоследствии любимая певица А. И. Куприна. Особый успех имела оперетта-пародия «Жизнь человека», в главной роли был. приглашенный из провинции Юрий Иорфесси. Северский много гастролировал по стране с концертными программами, записывал на граммофон цыганские романсы и арии из оперетт.

В канун Первой мировой войны Николай Георгиевич увлекся авиацией.

Из газеты «Русское слово», 1910 год:

«Опереточный певец Северский начинает на днях обучаться полетам на моноплане “Блерио”. Для этого он переезжает на временное жительство в Гатчину. Весною Северский предпримет большое турне по России в качестве дипломированного летчика».


Николай Северский за штурвалом «Фармана» в Гатчинской школе


В 1911 году «король оперетты» окончил авиационную школу. С началом войны добровольно вступил, в армию. Назначен в эскадру воздушных кораблей. Заболев воспалением легких, попал в госпиталь. Позднее его вернули на инструкторскую работу в Гатчину. Сыновья Северского – Александр и Георгий – пошли по стопам отца, став отличными пилотами. После октябрьского переворота Северский-старший воевал на стороне белых, а в 1920 году эмигрировал во Францию. Был режиссером Русского театра в Париже. Осуществил постановки «Ревизора» и «Дней Турбиных». Снимался в кино. Старший сын, Александр, превзошел всех родственников в области авиации. Потеряв ногу в Первую мировую войну, он, невзирая на ранение, продолжил службу. В 1927 году стал гражданином США. Основал компанию, на базе которой сконструировал уникальный самолет-амфибию. Б дальнейшем – советник правительства США. Считался лучшим военным специалистом по боям в воздухе. Был удостоен многочисленных наград.


Н. Г. Северский с сыновьями. Справа – Александр, слева – Георгий


Его именем названо одно из подразделений Нью-Йоркского технологического университета. Младший сын, Жорж, с которым был особенно дружен Юрий Морфесси, унаследовал музыкальность отца и стал довольно известным певцом не только в среде русской эмиграции, но и на берегах туманного Альбиона. В Гражданскую Жорж воевал в Добровольческой армии генерала Деникина. После разгрома белогвардейских войск прикрывал на самолете с воздуха отступление и эвакуацию оставшихся частей Белой армии. Не желая отдавать самолеты большевикам, он с группой других пилотов перегнал самолеты на военный аэродром в Грузию – этот трудный перелет проходил на высоте 5000 метров над заснеженными горами Кавказа. После прилета на аэродром грузинские офицеры, восхищенные смелым подвигом русского летчика, строем отдали ему честь.

В начале 1920 года отважный летчик эмигрировал в Константинополь, где работал механиком в автомастерской. Затем переехал в Париж. Георгия всегда тянуло в небо, однако летной работы для него не нашлось, и несколько лет он трудился таксистом. Случайно встретив в Париже директора русского ресторана «Эрмитаж», еще в России знавшего о том, что Георгий неплохо поет и аккомпанирует себе на гитаре, тот пристроил его работать в «Кавказский погребок», затем Жорж Северский пел в «Самарканде» и других русских кабаре.


Жорж Северский. Фото из семейного архива


Князь Алексей Щербатов приводит в мемуарах запись из личного дневника:

«В вечер приезда в Париж мы сразу пошли в ночной элегантный клуб “Шехерезада”. В тот вечер выступали цыгане, семья Димитриевичей, даже не семья, а скорее, династия. Молодой тогда Алеша Димитриевич считался последним из этой династии настоящим исполнителем цыганских романсов. Был еще жив и его отец – великолепный старый цыган. Принц Уэльский, хорошо знавший “Шехерезаду”, часто заказывал песню “Караван” (“…И вдаль бредет усталый караван…”), которую исполнял бывший летчик по фамилии Северский со своим братом, талантливым музыкантом и гитаристом. Северские – сыновья популярного до революции певца – дружили с другим любимым публикой исполнителем цыганских романсов, время от времени наезжавшим в Париж, Юрием Морфесси. Этот певец во Франции имел несравненный успех, впрочем, как и в России. Все знали, что однажды Морфесси выступал перед императором и получил бриллиантовые запонки в подарок. Попасть на его концерт считалось большим везением. Цыганские песни были любимы в России во все времена и так переплелись с русскими, что уважавшие себя владельцы ресторанов считали обязательным включать романсы в свои концертные программы…»

В конце 20-х Жорж Северский приобрел небольшой спортивный самолет и, снова увлекшись частными полетами, совершал перелеты через Ла-Манш в Англию, где успешно выступал со своими песнями. Летом Георгий Северский пел в курортном ресторане «Казанова» на Лазурном берегу. Принимал участие в сборных концертах вместе с Александром Вертинским, певицами Ксенией Вековой, Ниной Кривошеиной и многими другими эмигрантскими исполнителями. Однажды, подписав контракт со спортивным журналом на участие в полетных съемках для фотографов, снимавших велогонку, Жорж Северский, чтобы дать возможность сделать фотографам лучшие снимки, повел самолет очень низко по петляющей горной дороге и попал в тяжелую авиакатастрофу, врезавшись в гору. Он выжил, однако у него серьезно пострадала нога, и с тех пор всю оставшуюся жизнь он сильно прихрамывал»[14]. В середине 30-х Жорж Северский неоднократно выступал в парижском кабаре «Монте-Кристо» с сольной программой The singing pilot («Поющий пилот»).


Реклама выступления Жоржа Северского в Монте – Карло


Впоследствии он перебрался в Англию, откуда в 1950 году был вынужден отправиться в Штаты. По каким-то причинам суровые британские законники не давали Северскому вида на жительство. Помочь ему не смог даже его близкий друг принц Эдуард, много лет безуспешно хлопотавший за Жоржа.

В Нью-Йорке «поющий пилот» на общественных началах занимал пост вице-председателя Общества бывших русских летчиков в Америке, работал в фирме брата и… оставался довольно популярным певцом. Записал несколько пластинок. Н. А. Кривошеина, содержавшая в период расцвета «русского Парижа» ресторан «Самарканд», в своих мемуарах «Четыре трети нашей жизни» вспоминала о Жорже Северском: «Он был почти профессионал; сын известного до революции в Петербурге опереточного певца Северского и брат знаменитого авиаконструктора… В войну 1914 года и он, и отец его, и брат – все были военными летчиками. Он пел английские и американские песенки тех времен, как, например, репертуар гремевшего тогда на весь мир певца МакКормика, но и некоторые русские песни, и даже советские – братьев Покрасс. Голосок имел небольшой, сладкий, старательно учился английскому прононсу, был роста невысокого, с бледными глазами и чем-то неподвижным в лице. Успехом он пользовался немалым, особенно у высоких, крупных дам бальзаковского возраста…»

А об успехах на любовном фронте Юрия Морфесси написал конферансье А. Г. Алексеев в своих мемуарах «Серьезное и смешное»: «Грек, по происхождению, черноволосый и черноглазый красавец, Морфесси прекрасно знал свои достоинства и держал себя на сцене “кумиром”. Да и в жизни он “играл” эту роль: входил ли он в парикмахерскую, подзывал ли извозчика, давал ли в ресторане швейцару на чай – каждый жест его был величавым жестом аристократа… из провинциальной оперетты. И дамы критического возраста млели, а гимназистки и старые девы визжали у рампы».

Любили, наверное, покутить на пару эти два записных сердцееда?!

Глава V

РАУТ В ПЕТЕРБУРГСКОЙ ГОРОДСКОЙ ДУМЕ В МЕСТЬ АДМИРАЛА БИТТИ. Я ПОЮ НА ЦАРСКОЙ ЯХТЕ ПЕРЕД ГОСУДАРЕМ. МИЛОСТИВОЕ ВНИМАНИЕ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА. МОИ ГАСТРОЛИ ПО РОССИИ В ДНИ ВОЙНЫ. КАВКАЗСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. МОИ ВЫСТУПЛЕНИЯ В ЦАРСКИХ ГОСПИТАЛЯХ. ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ ВОРЫ-МЕЦЕНАТЫ. КОРОЛЬ ВОРОВ САШКА-ЦЫГАН В РОЛИ МОЕГО АНГЕЛА-ХРАНИТЕЛЯ


На Кронштадтском рейде отдала якорь мощная английская эскадра. Молодой талантливый адмирал Битти, краса и надежда британского флота, был гостем русского императора.

Пышно праздновался этот медовый месяц англо-русской дружбы, да и самое слово «дружба» произносилось чуть ли не впервые.

Прием был не только официально-восторженный. Нет, даже холодный, равнодушный к политике Петербург проявил чисто славянское гостеприимство к сынам туманного Альбиона.

Адмирала Битти с его эскадрою положительно на руках носили. Обеды, рауты, чаи, спектакли и зрелища, зрелища без конца… Петербургская городская дума устроила грандиозный чай. Как великолепно был декорирован зал с портретами царей… Какие оргии тропических растений на лестницах и в парадных комнатах! Одна из этих комнат была пышно убрана в русском стиле. Это было устроено для меня, как подобающая рамка для моего выступления перед гостями, которых я должен был познакомить с нашей русской песней. И под аккомпанемент моих неизменных спутников Саши Макарова и Де-Лазари я пел без конца перед адмиралом Битти, его штабом и офицерами его эскадры. Положительно без конца, так как англичане, вошедшие во вкус, не хотели меня отпускать. Мало кто из них владел русским языком и мало кто понимал смысл романсов и песен, но голос мой, экспрессия, передача не только удовлетворяли британских моряков, но возбуждали в них самый подлинный экстаз. Англичане вошли в раж. Аплодисменты, выкрики, топот ног, раскрасневшиеся лица… Я изнемог, пересохло в горле, пот катил градом, и моя поддевка, русская малиновая рубаха моя – всё хоть выжми!..

А когда я умолк – заговорило шампанское. Пили за государя императора, пили за короля Георга, за Россию, за Англию, за русский флот, за великобританский.

Здорово пили крепкие, вытренированные в спорте и в алкоголе английские моряки, но и мы не посрамили земли русской, в особенности же Саша Макаров, являвший собою поистине бездонную бочку. Эта бочка спокойно и бесстрастно поглощала несметное количество самой варварской смеси.

Смутно помню, как мы покинули особняк городской думы, но помню, что пальмы в кадках и экзотические растения чудились мне первобытным тропическим лесом с тиграми, обезьянами, носорогами и прочим соответствующим населением…


Яхта «Полярная звезда», на борту которой Ю. Морфесси пел для Николая II


Наутро я проснулся хотя и с не совсем свежей головой, но в отличном настроении. На душе было празднично. Я решил дать себе заслуженный отдых и поехать на скачки. Но судьба распорядилась иначе. Утром телефонограмма. Изысканно вежливый голос, с чисто военною чеканкою слов. Дежурный офицер сообщил мне следующее:


– Вы, господин Морфесси, приглашены петь на яхте «Полярная звезда» в присутствии их величества. Благоволите вместе с вашими аккомпаниаторами пожаловать к восьми часам вечера к Николаевскому мосту, где вас будет ждать миноносец, который немедленно вас доставит на Кронштадтский рейд.

Неведомый мне дежурный офицер был для меня вестником необъятной радости. Я не хотел верить, что через несколько часов буду петь перед государем в такой интимной обстановке, как яхта их величеств. Весьма понятное волнение овладело мною. Надо было подготовиться в ускоренном темпе и репетировать вплоть до момента, когда я выеду с моей квартиры на Каменноостровском проспекте к Николаевскому мосту.

Надо было немедленно мобилизовать моих верных аяксов – Сашу Макарова и Де-Лазари с их незаменимыми, непревзойденными гитарами. Заработал телефон.


Артист Ходотов (слева) и Иван Де-Лазари. «…Ваня Де-Лазари отличался поразительной находчивостью на экспромтные тосты в стихах и особенно нежным “туше” на гитаре»


Саша Макаров тотчас откликнулся своим низким, похрипывающим голосом, но с Де-Лазари дело обстояло далеко не так благополучно. После вчерашнего загула в Думе он скрылся «в неизвестном направлении» и где-то лежал пластом с головой, туго обтянутой полотенцем. Грузный Саша Макаров был уже у меня, уже брал переливчатые аккорды, а беспутного Де-Лазари нет как нет! Я разнервничался, посылал его ко всем чертям и призывал на его голову громы и молнии. Тут в качестве гения-хранителя интересов своего патрона выступил мой мажордом Николай Сурин, лилипут, ростом с пятилетнего мальчика, умом же – дай бог убеленному сединой старцу.

– Юрий Спиридонович, я их разыщу!

Встретив мой скептический взгляд, он с незыблемой уверенностью повторил:

– Я их беспременно разыщу! – и даже притопнул ножкой.

И действительно, через час с небольшим Николай доставил мне бледно-зеленого Де-Лазари с томным после пьянства лицом. Я первым делом прописал ему холодную ванну, опохмелив его большою рюмкою мартелевского коньяка, и закипела работа. К вечеру весь репертуар был заново пройден, и мы смело могли предстать перед нашим державным слушателем.

Николаевский мост. Миноносец. Огни Кронштадта. Изящная, стройная яхта «Полярная звезда». Силуэты великих княжон и цесаревича на палубе. Кают-компания, где нас радушно встретил флаг-капитан адмирал Нилов. Тут же был великий князь Кирилл Владимирович с супругой, министр двора граф Фредерикс, флигель-адъютант полковник Дрентельн, остальные лица государевой свиты и все офицеры яхты…

Вошел государь с великими княжнами. Все заняли места, и началась трапеза. За столом служили матросы Гвардейского экипажа, красавцы великаны, с громадными руками в белых перчатках Я в первый раз имел возможность близко и долго наблюдать государя. Он как-то вдруг очаровывал, подкупал и своей внешностью, и своей благородной простотою. И чем дальше, тем это впечатление усугублялось. Нельзя было оторваться от его мягких фиолетовых глаз, с каким-то необыкновенным разрезом, которого я никогда больше ни у кого не видел. Я сидел насупротив государя, имея справа и слева от себя Кирилла Владимировича и Викторию Федоровну… А когда я начал петь, тотчас же за мною устроились со своими гитарами Саша Макаров и Де-Лазари.

Покидая кают-компанию, государь, пожав мне руку, поблагодарил за доставленное удовольствие. Затем, всматриваясь в меня, сказал:

– Какая у вас, однако, память! Вы помните наизусть весь текст ваших романсов. Это удивительно!

– Привычка, ваше императорское величество, – ответила.

– Браво, браво! – И после некоторой паузы государь продолжал: – Где мы с вами виделись в последний раз?


Николай II на борту яхты. 1911


Я уже собирался ответить, но государь быстро закончил:

– Это было год назад, в Царскосельском театре, шла оперетта «Нищий студент», и вы играли нищего студента.

– Так точно, ваше величество. Этикет не позволял мне изумляться необыкновенной памятью государя, много лучшей, чем моя. Государь удалился, а мы все остались, и я еще долго пел в кают-компании. Да, флаг-капитан Нилов, провожавший государя и потом вернувшийся, улучив минутку, сообщил мне:

– Государь в восторге от вашего пения. Вы удостоились еще небывалой для артиста чести: вы приглашены на императорскую яхту, в шхеры, и в течение трех дней будете гостем их величеств. Вас своевременно известят обо всем… Офицеры Гвардейского экипажа, мои друзья Мясоедов-Иванов, Мочульский, Карташев и другие горячо поздравили меня: после этой поездки в шхеры я, имея государевы подарки, несомненно, удостоюсь высокого звания солиста его величества. Это было 17 июня 1914 года. 17 июля меня вызвал в Петергоф флаг-капитан Нилов для вручения царской милости. При этом был фиксирован день отхода императорской яхты в шхеры.

Но, увы, 19 июля была объявлена война…

Поездке в шхеры не суждено было осуществиться…

…За пение на «Полярной звезде» я удостоился высочайшего подарка – запонок с бриллиантовыми орлами.

Началась война. Общий энтузиазм захлестнул и меня. Первым моим движением было идти на фронт, хотя я никогда не был военным. Но, подумав, я решил, что больше принесу пользы, работая в тылу по своей специальности. И я не ошибся. Я предпринял целый ряд концертных поездок по всей России. Эти поездки превращались в триумфальные шествия. Никогда я не пел с таким подъемом потому, что все мои концерты носили патриотический характер как по своему репертуару, так и по значительным отчислениям из вырученных денег на нужды войны. Особенно плодотворно было в этом отношении мое турне по Волге, начиная от Рыбинска и кончая Астраханью. Не ограничиваясь концертами во всех попутных городах, мы устраивали еще плавучие концерты на пароходе. И надо сказать, публика отличалась музыкальной чуткостью и жертвенной щедростью. Из этих поездок я вывозил большие десятки тысяч в пользу Скобелевского комитета и разбросанных по всей империи его лазаретов.

Перед моей поездкой по Волге зашел я в состоявший под личным его императорского величества покровительством Скобелевский комитет при императорской Николаевской академии, пропагандно-издательским отделом которого заведовал А. А. Морской. Он мне и предложил, кроме отчислений с концертов, заняться и сборами в пользу раненых и увечных воинов. Взял я квитанционные книжки и запечатанные красной печатью кружки и на первом же концерте на теплоходе «Цесаревич Алексей» приступил к делу. Первую трехрублевую бумажку, помню как сейчас, положил в кружку пленный австрийский офицер, прекрасно говоривший по-русски.

– Ах, господин Морфесси, – со вздохом обратился он ко мне, – какую мы совершили ошибку. Если бы не пошли против, а вместе с Россией – вся Европа была бы наша.

Рука австрийца оказалась легкая. По окончании поездки я вручил Скобелевскому комитету очень крупную сумму.

…Я посетил вновь, уже при других условиях и в другой обстановке, и нефтеносный Баку, и живописный Тифлис.

…Во время этой поездки я задержался на группах Минеральных Вод. Там война не сказывалась, как в Тифлисе. Там жизнь била ключом и еще более повышенным темпом, нежели в мирное время. Понаехало много из Петербурга и Москвы дам света и полусвета. Офицеры залечивали свои раны и полученные на фронте недуги, и поэтому скопление военных было чрезвычайное. Гостиницы и пансионы не могли вместить и половины приезжих. Останавливались в частных квартирах, в казачьих станицах, в черкесских и кабардинских аулах. В таком же духе переполнены были и концерты, и с каждым концертом росли все новые и новые приглашения. Наилучший показатель моего успеха следующий: большой симфонический оркестр в Железноводске, давно уже мечтавший о своем бенефисе, привлек к этому бенефису меня, чтобы округлить и свою рекламу, и свой сбор. Оркестр не прогадал ни на том, ни на другом.

…Кончилась моя одиссея где по железной дороге, где по воде, где на лошадях, где на автомобиле. Покрыв таким образом несколько десятков тысяч верст, я возвратился в Петербург.

Здесь пришлось изо дня в день, из вечера в вечер выступать в лазаретах как столичных, так и царскосельских. Моими партнерами были неизменные Саша Макаров и Де-Лазари и, кроме них, гармонист Федя Рамш и балетные Лопухова и Орлов.

В Царском мы очень часто выступали в лазаретах императрицы, великих княжон и цесаревича. Мы могли вдоволь присмотреться, с какой любовью и с каким вниманием, исполняя все физические работы вместе с заурядными сестрами, ухаживали за ранеными бойцами государыня и ее дочери.

Появлялся наследник в сопровождении своего громадного А. Е. Деревеньки. Можно ли было допустить, что этот избалованный и задаренный царской семьей матрос после революции окажется таким негодяем и хамом!

Наследник, живой, минуты не могший усидеть на месте, затихал, когда начиналось концертное отделение. От меня этот царственный ребенок требовал повторения двух вещиц: «Корочки» и «Васильки», особенно ему понравившихся. Я охотно повторял, и разве можно было в чем-нибудь отказать этому царевичу из волшебной сказки?! Но иногда меня выручали великие княжны:

– Довольно, Алексей, довольно! Ты совершенно замучаешь господина Морфесси!

…Я, в сущности, вскользь упомянул о своих концертных турне по России в годы войны. А между тем сколько воспринималось и вывозилось впечатлений – хватило бы заполнить много страниц большой книги. И как же им было не быть, впечатлениям? В то необыкновенное время, когда вся страна жила повышенной, нервной жизнью, жила как-никак для фронта и вестями с фронта.

Я не буду останавливаться на тогдашних общественных настроениях. Это не входит в задачу моих воспоминаний, другие сделают, да уж и делали это лучше меня. Поэтому я ограничусь тем, что в первую голову запомнилось и что может иметь наш бытовой артистический интерес.

У меня всегда было предубеждение против рыжих мужчин. Вообще потому, что как-то не подобает мужчине быть рыжим, отчасти же – и это по проверенным наблюдениям – рыжие мужчины выделяют из своей среды значительный процент людей нехороших, отталкивающих.

И вот наперекор этому своему убеждению я взял с собой в поездку по Центральной России начинающего пианиста Сергея Орского. Это был подчеркнуто рыжий молодой человек. Он подъехал ко мне, вполне умно решив, что я могу его выдвинуть, и зная, как я вожусь с начинающей молодежью, памятуя свою собственную молодость и свои первые шаги. Словом, я взял Орского в поездку, обеспечив ему максимальный комфорт и довольно крупный фикс. Он клялся мне в любви и преданности, обещал никогда не забывать моих по отношению к нему благодеяний…

Мы вычерчивали замысловатые маршруты по Южной России, не брезгуя и большими уездными городами, так как опыт показал нам, что там можно пожинать не только лавры, но и золотое руно. Так мы очутились в Александровске-на-Днепре, для следующего концерта наметив себе Мелитополь. В гостиницах я всегда снимал самую большую комнату. Так как в этих номерах имеются всегда две кровати, то я обыкновенно приглашал кого-либо из спутников разделить мое одиночество. На этот раз в Александровске я пригласил к себе ночевать Орского.

С деньгами у меня было заведено так: крупные суммы хранились у моего администратора-управляющего Блока, а несколько тысяч я держал при себе и клал вместе с бумажником под подушку. Перед самым концертом бумажник из-под подушки исчез. В нем было около пяти тысяч рублей. Подозрение мое пало на пианиста, почти весь день остававшегося в комнате и в те часы, когда я разъезжал по городу. Только подозрение, уверенности не было, но я даже и подозрение гнал от себя, чтобы не расстраиваться перед концертом.

Орский же так расстроился и так вскипел и разволновался, что мне приходилось его успокаивать.

– Это безобразие, это черт знает что! – выкрикивал он. – Ты не смеешь так оставить! Заяви полиции непременно!

Полиции я заявил, но толку из этого не вышло…

Концерт сошел великолепно, собрав не только весь город, но и окрестных помещиков и промышленников каменноугольного района.



Такой же успех был у нас и в Мелитополе. Хотя Орский оставался у меня на подозрении, но за отсутствием прямых улик подозрение ослабело, а во-вторых, сколь ни был мне антипатичен сей рыжий молодой человек, расставаться с ним в самый разгар поездки было неудобно. Пианист он был способный, и такого в два-три дня не заменишь.

Мы вернулись в Петербург. Захожу я по своим делам в депо роялей Шрейдера. Управляющий, большой мой приятель, радостно встречает меня. Поздравляет с успешным турне.

– Воображаю, сколько вы привезли с собою денег, если ваш пианист так хорошо заработал на этой поездке!

– Да? – полуспросил я, насторожившись.

– Как же, с месяц назад получили мы от него открытку из Мелитополя, где он просил задержать для него двухтысячный рояль, который он облюбовал себе перед отъездом. И действительно, не успел вернуться, внес целиком все полностью, и рояль стоит уже у него…

Я пробормотал что-то неопределенное в ответ. Но теперь уже не было никаких сомнений: Орский украл мои деньги. И задним числом вспомнилось мне, как он в Харькове носился на лихачах, кутил с женщинами, дарил им цветы, большие коробки конфет и вообще сорил деньгами. Мало того, как нежный старший брат он посылал мальчику-брату целыми пакетами дорогие игрушки в Петербург. Признаться, я накалился. Было сильное желание проучить наглого вора. Я обдумал всю инсценировку. Позвал к себе вечером гостей, исключительно мужчин, кое-кого из артистического мира, кое-кого из общества. А заблаговременно, по телефону, пригласил Орского. Он явился, ничего не подозревая, веселый, развязный, с моей легкой руки уже сделавший себе имя…

Вечер прошел оживленно, говорили о войне, музицировали, затем был подан ужин, а после ужина я пригласил Орского и двух-трех человек в так называемую «восточную» комнату. Запер дверь на ключ – и к Орскому:

– Сережа, ты украл в Александровске мои деньги! Если завтра не доставишь мне все сполна, я заявлю в сыскную полицию, ты сядешь в тюрьму, и твоя карьера будет кончена!

Может быть, это было и жестоко, но эффект получился чрезвычайный. Орский тут же, при свидетелях, бухнулся мне в ноги и, пытаясь целовать мои руки, умолял:

– Не губите меня, пожалейте доброе имя отца и матери! Я действительно мерзавец и негодяй, но взываю к вашему доброму сердцу, пожалейте меня!

На другой день от Орского был доставлен мне концертный шрейдеровский рояль. Но этим и ограничилось. Да и откуда ему было взять 2000 руб.? Я махнул рукою и вскоре забыл всю эту историю.

Тотчас же после революции, в дни керенщины, Орский сделался видной политической фигурою. Он арестовывал царских сановников, кричал о своей преданности революции, продавал с американского аукциона портреты Керенского и, кажется, был комиссаром над несколькими клубами, что приносило ему изрядный доход.

При большевиках он арестовывал агентов Временного правительства, а когда французы уступили Одессу григорьевским бандам,

Орский занял в этом городе видный комиссарский пост. По странной иронии судьбы, я в это время в Одессе же перешел на нелегальное положение. К счастью, Орский слишком поздно, накануне смелого завоевания Одессы добровольцами узнал, где я и что я. Только благодаря этому сорвалась его месть за то унижение, которое он испытывал при моих друзьях в «восточной» комнате на Каменноостровском проспекте.

Я сталкивался и с профессиональными ворами, и, признаюсь, они много симпатичнее своего коллеги-дилетанта Сергея Орского. Они не прикрывались никакими героическими тогами и стойко несли свое клеймо отверженных. По отношению же к нам, артистам, они проявляли какое-то меценатство, никогда не посягая на наши бумажники, часы и портсигары. Я опускался на столичное воровское дно вместе с Александром Ивановичем Куприным. Знаменитому писателю нужны были человеческие документы. Мне нужны были впечатления вне круга моей обыденщины.

Вождем и атаманом всех петербургских воров был некий Сашка-цыган, смуглый, черноволосый парень, голубоглазый, малый ростом, очень широкий в плечах, очень сильный физически. Во время войны я устроил благотворительный спектакль в Малом театре, где поставили «Цыганские романсы в лицах», по Северскому, с участием таких сил, как Владимир Николаевич Давыдов и Раиса Раисова. Чистый сбор достиг небывалых размеров, выросши в такую внушительную цифру, как без малого 20 тысяч рублей.

Не ограничившись этим, мы в последнем антракте устроили в фойе сбор добровольных пожертвований. Собирали артисты во главе с Владимиром Николаевичем Давыдовым; он держал в обеих руках свою шляпу, и она быстро наполнялась кредитными билетами. Отовсюду тянулись руки к маститому артисту. Я находился тоже в толпе. Вдруг подбегает ко мне Саша Орлов.

– Юрий, только что срезали у Владимира Николаевича царский подарок, часы с цепочкой. Вот этот самый срезал!..

И мне был указан тип в смокинге. Я его сгреб за шиворот и потащил вниз по лестнице к дежурному полицейскому офицеру. Тип покорно следовал за мною, но когда мы спустились с лестницы, что-то ударилось о мраморный пол. Вор, пытаясь отделаться от вещественных доказательств, выбросил Давыдовские часы с царским орлом.

Я сдал вора полицейскому офицеру и не успел выйти из дежурной комнаты, как меня перехватил сконфуженный Сашка-цыган, одетый тоже… в смокинг.

– Юрий Спиридонович, Бога ради, не подумайте, что это наших рук дело. Мы всегда уважаем господ артистов и никогда ничего такого ни-ни! Это понаехали из Финляндии гастролеры. Вы думаете, они только Владимира Николаевича обчистили? Да там такой тарарам был, просто ужас! А только вы не извольте беспокоиться: мы с ними в таком тет-а-тет побеседуем, будьте благонадежны, все сполна завтра же получите. Не откажите сами пожаловать к нам к Пяти Углам.

У Пяти Углов, на задней половине одного из трактиров, помещался штаб Сашки-цыгана. Этот штаб был хорошо знаком и мне, и А. И. Куприну. Туда стекались со своими трофеями все карманные воры столицы, работавшие в трамваях, на вокзалах, в театрах и в кинематографах. Наши друзья неоднократно угощали нас в своем штабе, делая это с поистине воровской щедростью и с размахом людей, добывающих свой хлеб хотя и не особенно почетным способом, но зато легко. Раз уже я вспомнил об этом притончике у Пяти Углов, следует набросать картинку первого посещения «штаба», когда все было так ново и так волнующе интересно.

Сашка-цыган, исполняя роль тороватого хозяина, в то же время успевал делать беглый обзор всего того, что приносили ему его помощники. Перед нами вырастала и с такою же быстротою исчезала горка дамских сумочек, серебряных и золотых, из кольчужного золота, портсигаров, браслетов, часов и всего того мало-мальски ценного, что мужчины носят в карманах, а женщины на себе и при себе.

У всех этих воришек и воров был какой-то серенький вид, и поэтому особенно резко выделялся среди них красивый, породистый и элегантно одетый, чудесно державшийся брюнет лет тридцати. Он развлекал меня с повадками светского человека. По всему замечалось, что он был таковым когда-то. Он встал, надел пальто, натянул перчатки, взял трость и шляпу.

– Надеюсь, господин Морфесси, вы не торопитесь? Мои коллеги не дадут вам скучать. Я вынужден на часок лишиться вашего приятного общества. Но, вернувшись, надеюсь вас застать… – И, сделав плавный жест и взмахнув тростью, как денди, он удалился уверенной походкой. Сашка-цыган пояснил мне:

– Король трамвайного дела!..

Через час «король» вернулся и, подсев к столу, с небрежной грацией вынимал из кармана добычу – все вещи и вещицы отменного качества: булавки жемчужные и бриллиантовые, туго набитые бумажники, золотую сумочку и все прочее в таком же духе. Это была гениальная работа, особенно же принимая во внимание ограниченность времени. С такой внешностью, с тремя каратами на мизинце легко работать! Кто бы мог заподозрить в этом изящном джентльмене вульгарного трамвайного вора!

И вот на следующий день после спектакля в этом самом штабе Сашка-цыган с рук на руки сдал мне все те ценности, которые похищены были у артистов, принимавших участие в сборе пожертвований. Тщетно пробовал я узнать от Сашки-цыгана, как именно технически ему удалось получить все это у гастролеров из Финляндии. Сашка, забронировавшись профессиональной тайной, был неуязвим и непроницаем.

Я с ним встретился еще раз, и эта встреча спасла мне мою шубу, мои государевы часы, мой бумажник и – мою жизнь…

Это была первая большевистская зима. Рестораны и клубы еще не были закрыты, но по ночам, под аккомпанемент ружейной, револьверной и даже пулеметной стрельбы, шел грабеж с кровью и человеческими жертвами. Люди в серых шинелях устраивали вооруженные заставы на Марсовом поле и у целого ряда мостов; не пропускался ни пеший, ни конный. Каждое утро я узнавал, что кто-нибудь из моих добрых знакомых ограблен и убит или на лучший конец только ограблен.

Но это никого не смущало. В ресторанах лилось шампанское, в клубах проигрывались и выигрывались громадные суммы. Во всем этом чувствовалась какая-то обреченность. Никто не думал о завтрашнем дне – только бы дожить сегодняшний…

На царственной набережной Николаевского моста был открыт какой-то клуб. Забыл, какой именно, но не в этом дело. С моей знакомой дамой, А. Н. Васильевой, я поужинал в этом клубе, и в третьем часу ночи мы вышли, чтобы ехать на Каменноостровский. У подъезда вытянулись вереницы наемных автомобилей. Взяв первый попавшийся, я уже хотел открыть дверцу и пропустить свою даму, как лицом к лицу вырос передо мною Сашка-цыган.

– Господин Морфесси, вы не берите этот автомобиль, а возьмите лучше вот этот…

– Почему? – не поняли.

– Так спокойнее будет, – последовал загадочный ответ.

А кругом также загадочно шныряли во тьме люди в серых шинелях. Слов нет, Сашка-цыган лучше меня учитывал обстановку, и я последовал его совету. Он спросил:

– Вы как? Через Тучков мост?

– Я думаю, через Троицкий.

– А я думаю, сподручнее вам через Тучков!

И здесь я сдал позицию перед профессиональным опытом Сашки-цыгана. К довершению всего он до того простер свое внимание к моей особе, что сам сел рядом с шофером.

– И я сам прокачусь с вами за компанию.

Все это нервировало, суля какие-то острые ощущения. Моя дама забилась мелкой дрожью, опасаясь за свое дорогое манто и за свои крупные бриллианты в ушах, и прежде всего – за нас обоих. Двинулись в путь. Остался позади Николаевский мост, осталась влево монументальная колоннада Биржи и замаячил впереди Тучков мост. Едва мы приблизились к нему, раздались выстрелы в воздух – сигнал машине остановиться, что и было сделано тотчас же. Люди в серых шинелях с наведенными револьверами обступили наш автомобиль.

– Руки вверх! Вылезай!

И тогда-то наш приземистый, широкоплечий цыган выступил в роли ангела-хранителя. Выпрямившись на шоферском сиденье, он властно крикнул:

– Молодчики, аль не узнаете меня? Опустите ваши шпайера[15] и дайте нам дорогу!

Молча повинуясь, серые шинели тотчас же расступились, машина рванулась и загрохотала по деревянной настилке Тучкова моста. Благодаря Сашке-цыгану мы отделались дешево, одним волнением. В эту же самую ночь, на Марсовом поле, возле красных могил первых «жертв революции», был застрелен несколькими пулями артист Александровского театра Валуа и там же основательно избит и ограблен поэт Агнивцев.

Антракт
Песни каторжан на русской эстраде

Воспоминание Юрия Морфесси о своем знакомстве с «королем воров» характерно для представителя богемы той эпохи. В начале XX столетия интерес «просвещенной публики» к миру «отверженных» принял небывалый размах. Интеллигенция зачитывалась очерками о сибирских острогах В. Максимова и записками о сахалинской каторге Власа Дорошевича. Сочувственное внимание к «униженным и оскорбленным» выказывали Ф. Достоевский, Л. Толстой, А. Чехов, А. Куприн, М. Горький, В. Гиляровский и сотни других, менее известных, сочинителей.

Образ несправедливо угнетенных и выброшенных на обочину жизни людей, столь ярко воплощенный знаменитыми литераторами, вызывал сострадание и любопытство. С азартом первооткрывателей сановники и ученые, купцы и студенты, белошвейки и курсистки разглядывали «каторжные типы», с трепетом узнавали о нравах тюрьмы и робко вслушивались в мелодии «беглых и бродяг».

Зимой 1902 года в Москве, на сцене Художественного театра, произошло событие, фактически легализовавшее жанр «песен каторжан, беглых и бродяг». Самое непосредственное отношение имел к этому… будущий «буревестник революции» Максим Горький.

18 декабря уже помянутого 1902 года состоялась премьера его пьесы «На дне» – где главные герои, как известно, обитатели ночлежки для бездомных, – в которой впервые с большой сцены прозвучала тюремная песня «Солнце всходит и заходит».

По этой причине авторство ее часто ошибочно приписывали самому Горькому, но в «Литературных воспоминаниях» Н. Д. Телешова (1931) говорится, что знакомый Горького поэт Скиталец пел песню задолго до того, как она прозвучала со сцены МХТ. О более раннем происхождении свидетельствует и первая публикация нот «Солнце всходи и заходит…» в издательстве Циммермана (1890).

Исполнялось произведение на мотив старинной каторжной песни «Александровский централ» («Далеко в стране иркутской…»).

По словам Ивана Бунина, «эту острожную песню пела чуть не вся Россия». Успех постановки был невероятный, а «маску» поющего босяка не замедлили примерить на себя представители популярной музыки. С начала XX века сотни исполнителей стали выступать в так называемом «рваном» жанре. Это амплуа не требовало ни большого таланта, ни затрат. Заломленный или надвинутый по самые уши картуз, тельняшка, разодранные штаны, всклокоченные волосы и подобающая физиономия – вот и образ и весь реквизит.

Но вскоре и на этом поле расцвели «цветы», о которых говорила вся Россия. Исследователи обычно выделяют Сергея Сокольского, Станислава Сарматова, Юлия Убейко, Михаила Савоярова, Павла Троицкого.

Имелись в «рваном» жанре и представительницы слабого пола с затейливыми псевдонимами: Анна Загорская, Ариадна Горькая, Катюша Маслова, Тина Каренина…



В зарисовке «Да, я босяк» С. Сарматов выходил на сцену и начинал:

Была горька нам зимушка,
Зимой страдали мы.
Вдруг Горький нас Максимушка
Извлек на свет из тьмы…

Ему вторили куплетисты А. Смирнов и П. Невский:

В глазах я ваших лишь бродяга,
В глазах Максима – я босяк!

На волне успеха горьковской пьесы и частичной отмены цензуры после революции 1905 года стал формироваться жанр тюремных песен, который содержал в себе элементы социального протеста.

Обрусевший швед, музыкант и этнограф В. Н. Гартевельд летом 1908 года отправился в длительную экспедицию по «Великому сибирскому пути», посетил десятки тюрем, где записал более ста песен.


Станислав Сарматов


Газета «Голос Посквы» от 18 ноября 1908 года:

«В четверг, 4 декабря, в зале Благородного собрания состоится концерт в пользу недостаточных студентов Московского университета “землячества Польши”. Устройство концерта приняли на себя Н. С. Ермоленко-Южина и Д. X. Южин. В концерте примут участие: г-жи Грановская, Клопотовская, Прорекая, гг. Чарин, Грызунов, Запорожец и др„хором студентов в первый раз будут исполнены песни каторжан, записанные в Сибири композитором Гартевельдом».


Дебют организованного Гартевельдом ансамбля произвел фурор среди публики – несколько лет маэстро, позабыв о собственных фортепианных концертах, колесил по присутственным местам империи, демонстрируя диковинку.


Из газеты «Русское слово» от 13 февраля 1909 года:

«Вчерашнее заседание комитета общества славянской культуры неожиданно началось и закончилось музыкальным отделением благодаря присутствию композитора Гартевельда.

Вернувшись из Сибири, где он собирал песни бродяг и каторжников, он предложил обществу славянской культуры выступить в концерте с исполнением собранных им песен.

Тут же г. Гартевельд исполнил несколько песен, всем очень понравившихся. Мастер на экспромты В. А. Гиляровский ответил стихотворением:


Среди тюремной душной мглы
Печальные я слышу звуки,
И в такт им вторят кандалы.
В них все. Разбитой жизни муки,
И голосов охрипших хор,
Под треск воркующей гребенки, –
Побега тайный заговор
И звон сторожевой заслонки…
Среди тюремной, душной мглы
Что людям суждена на долю,
Звенят уныло кандалы…
Зовут на волю.

Предложение В. Н. Гартвельда принято собранием».


«Необычный концерт, посвященный песням каторжан и сибирских инородцев, состоялся 6 апреля 1909 года в Большом зале Московского Благородного собрания, – сообщает в исследовании по истории русской грамзаписи А. В. Тихонов. – Огромный колонный зал ломился от публики, среди которой было немало представителей аристократии и высшей администрации. В зале можно было заметить также несколько мундиров тюремного ведомства, чиновники которого первый раз в жизни пришли послушать знакомые им по тюрьмам песни в не совсем привычной обстановке. Хоры и боковые ненумерованные места как всегда занимала молодежь, студенческие тужурки и гимназические блузы мешались с простенькими женскими кофточками и скромными платьицами. Рожденная суровой тюрьмой и угрюмой сибирской тайгой, незнакомая обществу, музыка мира отверженных заставляла молодые глаза гореть от ожидания. Нетерпеливые возгласы с боковых рядов с требованием начать концерт несколько раз перебивали В. Н. Гартевельда, читавшего доклад.

Во время концерта настроение аудитории резко изменилось. Бурным аплодисментам не было конца, как и требованиям “спеть на бис”. При исполнении грустных напевов, как, например, “То не ветер ветку клонит”, весь зал замирал, но зато после песни аплодисменты превращались в настоящий гром. “Подкандальный марш” с лязганьем кандалов и визгом гребенок заставили повторить несколько раз…»


Сергей Сокольский в погонах вольноопределяющегося в годы Первой мировой войны


К 1909 году на театрализованном исполнении тюремных песен специализировались уже многие певцы и коллективы, как правило, представленные хорами каторжников N-ской тюрьмы или «квартетами сибирских бродяг» (наиболее известны квартеты Гирняка и Шама, Т. Строганова и «квартет настоящих сибирских бродяг» П. Баторина), но со временем социальная тематика в их репертуаре отошла на задний план, вытесненная авторскими подделками «под старину» (такими, как представленная на диске «Отец скончался мой в тюрьме»).


«Модные» песни входят в репертуар суперзвезд эстрады. Ф. И. Шаляпин («Славное море – священный Байкал», «Она хохотала»), Н. Плевицкая («По диким степям Забайкалья», «Горе преступника»), Л. Сибиряков («Зачем я, мальчик, уродился», с припиской – воровская песня), Н. Шевелев («Колодники»), М. Вавич («Ах ты, доля»), Ю. Морфесси («Ангел светлый, непорочный»), С. Садовников («Прощай, мой сын») и многие другие с успехом поют фольклор в концертах и записывают на пластинки.

Параллельно по всей России десятками (если не сотнями) создаются дуэты, квартеты и хоры «подлинных бродяг», с энтузиазмом разрабатывающие модную тенденцию на сценах балаганов и кафешантанов.

Но далеко не все были в эйфории от засилья «камерного» пения, и как сегодня ругают «русский шансон» за примитив и восхваление преступного элемента, так это было и сто лет назад. Менее прочих в восторге от обрушившегося шквала псевдокаторжан оказался первооткрыватель «стиля» – сам Вильгельм Гартевельд.


«Петербургская газета» от 17 мая 1909 года:


«Записавший песни каторжан в Сибири В. Гартевельд обратился к московскому градоначальнику с просьбой запретить исполнение этих песен в разных “увеселительных” садах, находя, что эти песни “скорби и печали” не к месту в таких заведениях. Просьба Гартвельда градоначальником удовлетворена».


Вероятно, «первопроходец» желал таким образом запретить все-таки не выступления собственного хора, но попытаться хоть как-то справиться с коммерциализацией темы, а в итоге наступил на свои же грабли.

Летом 1909 года в саду «Эрмитаж» была анонсирована «постановка Гартевельда в декорациях и костюмах “Песни каторжан в лицах”».

Спектакль запретили за несколько дней до премьеры.

А, быть может, это вернулись чопорному шведу его несправедливые нападки в адрес Анастасии Вяльцевой?

Еше в 1903-м, когда набиравшая высоту «чайка» пробовала свои силы в опере, Гартевельд обрушился на нее с потоками резкой, нелицеприятной критики, обвиняя в безвкусице и полном отсутствии данных для столь серьезных подмостков. Впрочем, его демарш не нашел поддержки у публики.

Невзирая на запреты, в конце 1909 года собранные В. Н. Гартевельдом песни были исполнены профессионалами и записаны на грампластинках компанией «Граммофон». Релиз сопровождался экстремально интересной аннотацией.


Квартет сибирских бродяг Гирняка и Шама во время выступления на сцене театра Валентины Лин. 1910-е годы


Чтобы хоть как-то отделить свои научные достижения от засилья низкопробных «лубков», композитор отбросил идею о театральной подаче оригинальных произведений каторжан и придал своему проекту более солидную форму. Отныне его программа называлась «Исторические концерты» и помимо «преступной» ноты в ней зазвучали «собранные этнографом песни времен нашествия Наполеона». Так, слегка подрихтовав «формат», в 1912 году Гартевельд без всяких проблем, а напротив – с успехом выступил в больших залах Благородного собрания Петербурга и Москвы.

Запреты, как всегда бывает, только подогревали общественный интерес к «музыке отверженных». По всей стране колесили нехитрые труппы профессионалов и любителей, подвизавшихся играть на «тюремной лире».

Одним из участников такого коллектива был отец знаменитого детского писателя, создателя «Незнайки» Н. Н. Носова (1908–1976). В повести «Тайна на дне колодца» Николай Николаевич признавался: «Песни, исполнявшиеся квартетом “сибирских бродяг”, были очень созвучны эпохе. В них отражались общественные настроения предреволюционных лет. И, конечно же, именно поэтому квартет “сибирских бродяг” пользовался большой известностью. Он выступал во многих городах тогдашней России и везде имел шумный успех. Весь или почти весь его репертуар был записан на граммофонных пластинках. Кончилось дело, однако, тем, что на эти бродяжьи песни тюрьмы и воли обратила внимание царская цензура. Кто-то в цензурном комитете будто бы сказал: “Что это еще за песни тюрьмы? Кому нужно слушать песни тюрьмы? И какая еще там воля? Чтоб никакой воли и духу не было!” В результате исполнять эти песни было запрещено, и квартет “сибирских бродяг” прекратил свое существование.

…Как только произошла Февральская революция, все запреты царского правительства отпали как бы сами собой и на сцене снова появился квартет сибирских бродяг. В это время я и услышал песни тюрьмы и воли, но уже не дома, а на концерте, на который взял меня с братом отец. До этого я ни разу на эстрадном концерте не был.

Никакой концерт тогда не обходился без так называемых куплетистов, рассказчиков, танцоров (в большом ходу был эстрадный танец чечетка), а также фокусников, отгадчиков мыслей на расстоянии, эксцентриков, которые до упаду смешили публику, разыгрывая самые уморительные сценки. Впервые попав на концерт, я на все это смотрел, как говорится, разинув рот и развесив уши, а когда в конце концов на сцене появился квартет, я не узнал этих хорошо мне знакомых людей, в том числе и родного отца. Мало того что они нарядились в какую-то несусветную рвань, у всех были всклокоченные, словно давно не чесанные волосы, лица заросли дремучими бородами, за плечами – котомки, в руках – длинные суковатые палки или посохи. Лишь у одного палки не было, а был баян. Уже когда запели, я понял, что тот, который с баяном, и есть мой отец, так как я знал, что он не только поет в квартете, но и аккомпанирует. Я догадался, что он, как и другие, загримировался, надев парик с косматыми волосами, наклеив бороду и усы. Помимо лаптей с онучами и покрытого разноцветными заплатами коричневого крестьянского армяка на нем была старая, помятая, видавшая виды черная шляпа, на полях которой зияла дыра величиной с кулак.

После исполнения квартетом каждого номера публика оглушительно хлопала в ладоши, кричала “браво”, стучала ногами и приходила в такое неистовство, словно перед ней были не артисты, а самые настоящие беглые каторжники, явившиеся на сцену прямехонько из сибирской ссылки…Я не знаю, какой кинофабрикой был поставлен демонстрировавшийся в те времена кинофильм под названием “По диким степям Забайкалья”. Содержание его примерно следующее. У какого-то бедняка-крестьянина за неуплату долга помещику городовые отбирают единственную корову. Отчаявшийся крестьянин оказывает сопротивление полиции. За это его отдают под суд и ссылают в Сибирь на каторгу. Дома остаются жена, малые ребятишки, старенькие родители.

Истосковавшись по родным, по дому, бедняга совершает побег, пробирается с неимоверными трудностями через всю Сибирь, но, когда уже почти добирается до родного дома, его снова хватает полиция и водворяет обратно на каторгу, так и не дав повидаться с родными.

Не знаю также, кому именно принадлежала мысль показывать этот фильм не просто под музыку, а в сопровождении квартета сибирских бродяг, но эффект получился самый ошеломляющий. Содержание исполняемых квартетом песен предельно соответствовало содержанию фильма, и это производило такое эмоциональное воздействие на публику, что все плакали. Когда я впервые смотрел этот фильм, то, оглядевшись по сторонам, заметил, что весь зал буквально пестрел беленькими носовыми платочками, которыми зрители утирали слезы».

Глава VI

Я ВНОВЬ В ОДЕССЕ. ВЕСЕЛАЯ ЭКСЦЕНТРИЧНАЯ КОМПАНИЯ: А. И. КУПРИН, ИВАН ЗАИКИН, ЖАКОМИНО, СОКОЛЬСКИЙ. «ПРЕКРАСНАЯ ЕЛЕНА» С КУПРИНЫМ. НЕГР ГОПКИНС. Я КОНЦЕРТИРУЮ В ПРИФРОНТОВОЙ ПОЛОСЕ


Служа и работая в обеих столицах, гастролируя в провинции, я никогда не забывал Одессы. И потому, что меня тянули ее море и солнце, и потому, что я там вырос и воспитывался, и потому еще, что с Одессой были связаны воспоминания моего детства.

А воспоминания детства неискоренимы и неотразимы.

Да и кроме того, подбиралась всегда живая компания и весело, беззаботно летели дни за днями.


Открытка в честь бенефиса Ивана Заикина. Клоун Жакомино, куплетист Сергей Сокольский, певец Юрий Морфесси, атлет и авиатор Иван Заикин


Особенно любопытный выдался год, кажется, 1906-й, а может быть, и 1907-й. Александр Иванович Куприн, борец Иван Заикин, клоун Жакомино, куплетист Сокольский, а иногда эту белую компанию оттенял и расцвечивал черный, как вакса, негр-танцор Боба-Гопкинс. Да плюс еще я, Морфесси.

Трудно было подобрать более пряный человеческий букет. В самом деле – первый писатель-художник после находившегося еще в живых Льва Толстого и при этом обаятельный человек и увлекательный собеседник. Затем Заикин – черноземная русская сила, редчайший самородок. Его можно было часами слушать, таким образным, великолепным, чисто лесковским языком умел он рассказывать самые незначительные пустяки. А Жакомино – этот нервный, маленький итальянец, музыкальный гитарист, как угодно бросавший в воздух свое упругое, сбитое тело, прыгун и гимнаст! Сергей Сокольский был чудесный человеческий экземпляр и по красоте, и по фигуре, и по уму, и по таланту рассказчика и куплетиста.


Писатель А. И. Куприн и клоун Жакомино, 1911


В это время Заикин, приостановив свою карьеру борца-атлета, гнувшего и ломавшего серьезных противников, увлекался авиацией. В этом отношении его меценатски поощрял Артур Антонович Анатра, хозяин и директор «одесской школы летчиков». Он дал у себя Заикину полный простор, включительно до поломки нескольких аппаратов.

Заикин ломал их один за другим, но летать научился. И в этом отношении он был незаурядным, исключительным явлением среди людей своей профессии. Борцы, влюбленные в себя и в свою мускулатуру, терпеть не могут подвергать опасности свою жизнь. И, пожалуй, больше всего боятся членовредительства. Перспектива остаться калекою – это для борца самый страшный, самый пугающий призрак. А Заикин очертя голову бросил вызов всему страшному, что только таит в себе судьба летчика.

Однажды и я совершил с ним полет, и нашим спутником был А. И. Куприн. Отважился, признаться, я на эту авантюру в не совсем трезвом виде, да и Куприн и сам летчик, которому мы вверяли свои головы, были навеселе.

Смутно помню, как мы сели на аэроплан, как мы очутились в воздухе, но зато помню с незабываемой ясностью, как высоко над морем ослепило нас нестерпимо яркое солнце. И только спустившись на твердую землю, я сообразил, какому риску я подвергался, летая с пилотом, кутившим всю ночь[16].

Все мы, вышеупомянутые, каждый вечер бывали на людях, посещая увеселительные места и уголки Одессы. Посещали Александровский парк с его открытой сценой и столиками под гущею деревьев. Наше появление всегда бывало столь же эффектно, сколь и экстравагантно. Во главе – монументальный Заикин. Он шел, выбрасывая вперед, подобно кавалерийскому разъезду, маленького легкого Жакомино. Вытренированный в прыжках через восемь лошадей, он красиво и ловко делал сальто-мортале над первым попавшимся столом с кутящей компанией. И каждый раз это вызывало восторг и аплодисменты всей публики.

Иноща Заикин экспромтом появлялся на открытой сцене и произносил какой-нибудь совершенно невероятный монолог. Порою язык его основательно заплетался, но это лишь усугубляло овации по его адресу. Он был такой богатырь и так был знаменит, что ему все разрешалось.

В Одессе же, но только не летом, а зимою, было у нас забавное происшествие. Почти в том же самом составе, причем я был еще с дамой, ужинали мы в загородном ресторане. После ужина выходим во двор, утопавший в обильных сугробах снега; только утрамбована была дорожка к извозчичьим саням и автомобилям. Покидал ресторан еще кое-кто из публики. В этот момент один из моих спутников говорит мне:

– Этот тип отпустил какую-то гнусность по адресу твоей дамы.

– Где? Кто?

Смотрю – двое хорошо одетых мужчин заняли вызывающую позицию. А тот, на кого обращено было мое внимание, произнес несколько слов по-немецки.

Эта наглость чужестранца взбесила меня. Для большей свободы действий я сбросил на снег свою тяжелую сибирскую доху и наотмашь, по-русски, хватил немца кулаком по физиономии. Он свалился в сугроб, но тотчас же поднялся и уже вдвоем со своим спутником начал наступать на меня. Как раз на это подошел поотставший Зашеин. Увидев, что на меня нападают, он сгреб обоих немцев, стукнул их лбами и, обалдевших, швырнул в снег. Инцидент был исчерпан, и мы разъехались по домам. К утру я позабыл этот маленький скандальчик, но не забыл его милейший Ваня Зашеин. Чуть свет вломился он ко мне в номер гостиницы и поднял с постели.


Иван Заикин развлекает друзей вышло!


– Юрий, а ведь скверно, брат,

– Что скверно?

– Да как же, маленький, – он меня называл «маленьким», – с этими двумя басурманами…

– Нисколько, все в порядке. Ты дал надлежащий урок двум наглецам. Чего же еще?

– Как чего? Тебе хорошо говорить, а ведь я по закону не имею права драться.

Здесь я только вспомнил, что, действительно, профессиональные атлеты подвергаются строгим взысканиям за побои, нанесенные обыкновенным смертным.

– Вздор, – утешал я своего друга, – все сойдет благополучно. А если бы и поступила жалоба, вся полиция, начиная с градоначальника, твои горячие поклонники, да и, наконец, мы все можем быть свидетелями, и как эти нахалы немцы оскорбили даму, и как они угрожали мне, а твоя роль не только зазорная, а прямо рыцарская. Нет никакого основания вешать нос. Подождем до завтра, это напишут газеты. Мои сладкие речи не имели успеха. Заикин долгое время сидел пригорюнившись, время от времени повторяя:

– Вышлют меня из Одессы, вот те Христос, вышлют!..

Но оказался прав я, а не он. Борца никто не беспокоил, никто не вызвал, а через день появилось в местных газетах, что двое иностранцев в бесчувственном состоянии, с разбитыми физиономиями были доставлены в больницу…

Через некоторое время делегация от студенческой молодежи обратилась ко мне:

– Юрий Спиридонович, не будете ли вы добры создать нам какой-нибудь спектакль в пользу наших недостаточных коллег?

Создать спектакль… Легко сказать, гораздо труднее осуществить. Публика была так избалована, все ей так приелось, прискучило. И если выпустить одновременно Шаляпина и Павлову, публика скажет: «Что же тут удивительного?..» Конечно, Шаляпин большой певец, а Павлова большая танцовщица, но совсем другое дело, если заставить артистов поменяться специальностями и, скажем, выпустить Шаляпина в испанском фанданго, а Павлову предложить почтеннейшей публике в роли фарсовой артистки… На этом можно построить исключительный успех.

Я в таком духе и наметил. Наметил поставить один акт «Прекрасной Елены» при благосклонном участии моих столь же симпатичнейших, сколь и неизменных друзей. И вот я заклеил все одесские стены, киоски и заборы заманчивыми афишами, где объявил, что под моим режиссерством будет поставлен акт «Прекрасной Елены» с участием следующих лиц: Калхас – А. И. Куприн, Ахилл – Заикин, один из Аяксов – Жакомино, Менелай – я.

На Одессу это произвело впечатление разорвавшейся фугасы. Одесса заволновалась. Предварительная продажа билетов дала поистине чудовищные результаты. Я был горд своей выдумкой, был счастлив материальным успехом: студенчеству перепадет, и хорошо перепадет! Но дрожал при одной мысли – а вдруг моя импровизированная труппа вероломно подведет меня в самый последний момент на почве «зеленого змия»? Правда, я всячески увещевал:

– Господа, мы должны быть на высоте!.. Мы не в какой-нибудь захудалой провинции, на нас смотрят хотя и не сорок веков с вершины пирамид, но смотрит герцог Ришелье со своего постамента. Давайте же сделаемся трезвенниками хотя бы на дни репетиций и до спектакля включительно!..

Увы, мой вопль не имел успеха. Заикин был глух и нем и вливал в себя алкоголь со стихийностью былинного богатыря. За Куприным, как тень, ходил какой-то не то паж, не то оруженосец с неизменными двумя бутылками коньяка в бездонных карманах. И, нечего греха таить, прекрасный писатель и человек сплошь да рядом привлекал к ответу свой странствующий винный погреб.

На репетициях я портил себе кровь и нервы. Один Жакомино, этот музыкальный итальянец, легко постиг и усвоил всю ту опереточную премудрость, каковая от него требовалась. Самым неподатливым оказался Иван Заикин. Ему легче было выдержать на своих могучих плечах железный рельс с повисшими на нем двадцатью человеками, нежели пропеть несколько слов, полагавшихся Ахиллу. А. И. Куприн усвоил роль Калхаса вполне добропорядочно, я не имел никаких замечаний и был бы вполне удовлетворен, если бы не этот проклятый оруженосец…

Генеральная репетиция сошла кое-как. Наступил день спектакля. В театре столпотворение вавилонское. Все разбросано, не хватало приставных кресел. Зрители терпеливо стояли в проходах. Поднимается занавес.

На сцене Калхас. Произносит традиционную фразу: «Все цветы и цветы, слишком много цветов».

Я стою за кулисами ни жив ни мертв… О, ужас! Александр Иванович продолжает и продолжает какую-то уже совсем отсебятину. Вслушиваюсь, пробую вникнуть – ничего не понимаю! В воздухе реет как будто признак скандала. Но навык старого театрального волка подсказывает мне, что все сойдет благополучно. Популярность Куприна, его личное обаяние и то, что он был кумиром молодежи, – все это спасло положение.

Публика млела от восторга, лицезрея его и забывая невнятное бормотанье продувного канальи-жреца.

Ура! Несмолкаемый гром аплодисментов. Теперь уже все было нипочем и не было места грозным предчувствиям. Я облобызал оруженосца, дежурившего в кулисах со своими бутылками!..

Ахилл-Заикин всю сцену заполнил своей гороподобной фигурой. Никогда с тех пор, как существует оперетта, не видели подмостки такого Ахилла. Если бы Оффенбах встал из своей могилы на Пер-Лашез, он сам зааплодировал бы такому великолепному Ахиллу, которого мы втиснули с величайшим трудом в кавалергардские латы. Публика осталась в полном восторге. Скромная студенческая касса обогатилась несколькими тысячами рублей. В газетах появлялись хвалебные рецензии.


Ю. Морфесси в оперетте «Прекрасная Елена»


На другой день Куприн признался: «Я сам не знаю, что я говорил, может быть, нехорошо было!» – вырвалось у него с той очаровательной застенчивостью, которая обезоруживает кого угодно.

Мы расцеловались.

– Хорошо, очень хорошо все вышло, дорогой Александр Иванович! Твое имя на устах у всей Одессы, а твое участие дает возможность студентам внести плату за право учения.

Мы часто бывали в Северной гостинице», где на открытой сцене с успехом подвизался Сергей Сокольский. Поклонницы засыпали его цветами. Но я однажды, балагана ради, сделал ему другое подношение, более прозаическое: заказал на кухне колоссальную свиную котлету, и, когда Сокольский исполнил свой номер, котлета была подана ему на сковороде.

Сокольский, догадавшись, где собака зарыта, тотчас же нашелся:

– Ах, это мозги Морфесси! Очень, очень приятно!..

А немного позже, за ужином, мы эту котлету запивали холодной водкой. На этой же самой эстраде лихо отхватывал чечетку негр Гопкинс. Это был самый красивый, самый эффектный негр, какого мне доводилось встречать. Как-то Гопкинс, женатый, между прочим, на русской казачке, приглашен был в Царском в Собрание гвардейских стрелков танцевать в присутствии государя. Там он блеснул своим коронным номером – катаньем на коньках без коньков. Он делал это с неподражаемой легкостью, давая полную иллюзию конькобежца. По окончании танца государь заговорил с ним по-английски, на что Гопкинс ответил:

– Ваше величество, я очень хорошо говорю по-русски!

– Ваша жена, я слышал, русская под данная? – спросил государь.

– Никак нет, ваше величество, моя жена казацкая подданная, – ответил Гопкинс, вообще плохо разбиравшийся во всем, что выходило за пределы виртуозной резвости его ног.

В «Северной» мы с Гопкинсом проделывали такие вещи, заранее если не прорепетированные, то обусловленные. Входит он в мою ложу. Я вскакиваю и громко кричу:

– Как вы смели ворваться ко мне!

Гопкинс что-то резко возражает. Я замахиваюсь. Звук пощечины, впечатление, что я ударил Гопкинса по лицу. На самом деле это лишь ловкий цирковой трюк, усвоенный под руководством Жакомино. Это знаем мы, но этого не знает публика. Она уверена, что и впрямь Морфесси подрался с Гопкинсом. В соседних ложах кто-то волнуется, кто-то жестикулирует. Наиболее осторожные – подальше от греха – исчезают, прихватывая своих дам. Так минуту-другую держим мы зрительный зал в напряжении, а потом целуемся и требуем шампанского. Мы довольны произведенным эффектом, но еще более довольны кутящие завсегдатаи «Северной гостиницы».

Однажды этот забавный трюк едва не завершился совсем непредусмотренным финалом. В зрительном зале сидел только что приехавший на гастроли еще новый негр, черный Геркулес и боксер. Увидев происходящее в моей ложе и не сомневаясь, что я оскорбил Гопкинса пощечиной, этот новый негр положительно разъяренной пантерою бросился ко мне, чтобы отомстить за своего компатриота. Лишь энергичное вмешательство самого Гопкинса спасло меня от кулаков темно-кофейного гастролера. Он понемногу успокоился, и мы уже совсем охладили его задорно-воинственный пыл бокалом ледяной, искрящейся влаги.

Так мы проводили время в Одессе…

Сны мимолетные, сны беззаботные снятся лишь раз…

Глава VII

Я В РОЛИ «ПОХИТИТЕЛЯ» ЮНОЙ КРАСАВИЦЫ. ДОМ ЛИАНОЗОВЫХ


Елисаветград. Переполненный концертный зал. Помещики, городское чиновничество, два эскадрона кавалерийских юнкеров в блестящей форме, еврейская аристократия Елисаветграда, дамы в бриллиантах. Зрительный зал не в полумраке, а ослепительно горит огнями. С эстрады, исполняя одну песню за другой, я вижу всех, кто сидит в первых рядах.

Моим вниманием овладела очень красивая, лет 18, девушка. Больше того – прекрасная. Здесь все – и красота внешняя, и духовное обаяние, и что-то еще неотразимо влекущее. Именно такою была эта юная шатенка, в свою очередь не спускавшая с меня своих восторженных глаз. По окончании концерта молодежь хлынула в исполнительскую комнату, где я все еще переживал не остывшие овации переполненного зрительного зала. Вместе с молодежью явилась и она, очаровательная шатенка первого ряда, и я убедился, что и фигура у нее царственная. Оказалась она Марией Загорской, дочерью крупного землевладельца и большого барина.

Молодежь, шумно запрудившая исполнительскую комнату, пригласила меня и моих артистов ужинать в кабинете той самой гостиницы, где я остановился.

Хозяйкою ужина была Загорская. Мы сидели рядом, много говорили, и я вынес впечатление о ней как о развитой, умной и самостоятельной девушке. Последнее было даже не совсем обычно для барышни с институтским воспитанием, а Маруся Загорская окончила харьковский институт, и не как-нибудь, а с шиком.

На другой день мы, птицы перелетные, двигаемся дальше в харьковском направлении. Все те, что чествовали нас ужином, плюс еще посторонняя публика, все громадной толпою густились перед курьерским поездом, вот-вот готовым тронуться. Стоя на площадке вагона первого класса, я едва успевал отвечать на вопросы и прощальные приветствия моих новых многочисленных знакомых. Среди них – и Загорская. Но я тогда только заметил в ее руке небольшой дорожный несессер, когда она легко и плавно поднялась по ступенькам вагона, очутившись рядом со мной.

…Я был влюблен в это дивное существо и почел бы за счастье соединить обе наши жизни в одну.

Не успели мы отъехать двух-трех станций, как Загорской пришла мысль:

– Знаете, вот было бы восхитительно! Заедем на несколько дней погостить к моей тетке в Саратовскую губернию…

И я нашел эту мысль восхитительной. Я нашел бы восхитительным все, что только исходило бы от нее. Я объявил моей труппе десятидневный перерыв, но труппа, узнав, что и она приглашена погостить в большую, богатую усадьбу, пошла на это с живейшей охотой. В саратовскую глушь полетела телеграмма. Имение от станции было верстах в 50. Дело было зимою. За нами выслали несколько саней-розвальней…

После наших кочевых скитаний с поезда в гостиницу, из гостиницы на поезд каким наслаждением было впивать в себя чистый морозный воздух и любоваться бегущими без конца и краю снежными равнинами.

Тетушка встретила всех нас с поистине старопомещичьим радушием; закармливала нас обильно, сытно и тонко. Музыка, пение, поездки к соседям – всё это было так ново, свежо, захватывающе. Мне вспоминались святки в усадьбе Ростовых, так гениально описанные Толстым. Да и разве моя невеста во всей своей красе русской девушки не была восторженной, поэтической Наташей?

Как сон пролетела неделя, и те же розвальни, так же запряженные цугом, повезли нас на станцию. Мы кое-как закончили наши гастроли, и я поспешил в Петербург, где моя невеста поселилась у меня на Каменноостровском.


Доходный дом г-на Маркова по Каменноостровскому проспекту, 67 был построен в 1908 г. Здесь в 1915–1917 гг. жил Ю. С. Морфесси


Сенсационная новость, что Морфесси вернулся из своего турне с молодой невестой-красавицей, облетела всю столицу. Телефонным звонкам, поздравлениям, пожеланиям и личным, и письменным не было конца. Нас чествовали, нас приглашали на обеды и завтраки. Такое подчеркнутое внимание, помимо всего, объяснялось еще и тем, что невеста моя была существом совершенно из другой среды, нежели та, из которой артисты берут себе жен. И был еще привкус чего-то пряно-эффектного. Девушка из старой дворянской семьи, убежавшая с артистом, – это было ново, если не считать Мамонта Дальского, женившегося на графине Стенбок-Фермор. Особенно пышно чествовали жениха и невесту мои друзья – офицеры 1-го железнодорожного его величества батальона. В своем собрании, на Семеновском плацу, они устроили нам пышный обед. За обедом гремел оркестр, сменявшийся хором батальонных песенников. Нескончаемые тосты, самые горячие пожелания. Финал обеда и наш отъезд превратились уже в настоящий триумф. На всем пути от столовой и до подъезда шпалерами вытянулись музыканты и песенники, мы с Марией Николаевной посажены были в массивные кресла, и офицеры, неся эти кресла высоко над головами, сошли вниз к поджидавшему нас автомобилю. Мы уже уехали, а вслед неслись исступленно-радостные крики друзей. Мне так понравились эти песенники и балалаечный оркестр, что я отправился к командиру – просить его разрешения отпустить песенников и оркестр на мой ближайший концерт в Малом зале консерватории. Ходатайство мое горячо поддерживали два офицера батальона: полковник Афанасьев и Раля Казбек – молодой красавец-офицер, трагическая кончина которого так ярко подчеркивает значение непреложной судьбы в жизни человека. Два его брата были убиты на войне. И государь император лично пожелал, чтобы третий и последний сын генерала Казбека оставался в Петербурге при его величестве, дабы избежать участи своих старших братьев. Но судьбе угодно было распорядиться иначе: вдень свадебной поездки его автомобиль наскочил на шлагбаум, и все сидевшие в автомобиле, в том числе и его молодая жена, остались невредимы, а Раля был убит на месте!..

Вспоминаю слова из «Фауста»: «Что кому суждено, с тем то и приключится. От смерти не уйдет никто, когда наступит час. Таков небес закон…»

Возвращаюсь к концерту. Когда на сцене консерватории появилось сто с лишним солдат-песенников и раздалась команда: «Смирно! На месте шагом арш!» – и под мерный ритм полилась лихая казачья песня «Из-за леса, леса копей и мечей едет сотня казаков-усачей», – весь зал встал со своих мест и овациям не было конца.

Это, кажется, единственный случай, когда на частном концерте выступала воинская гвардейская часть.

Этот концерт особенно памятен мне еще тем, что после моего выступления полковник Д. Ломан, сопутствуемый делегацией сестер царскосельских лазаретов имени государыни, великих княжон и наследника цесаревича, поднес мне на голубой бархатной подушке серебряный золоченый лавровый венок и фотографическую группу высочайшей семьи в формах сестер милосердия.

Надо ли говорить, как реагировала на это публика!.. Но этим вечер еще не закончился. В последнем отделении, когда я под аккомпанемент всех петербургских соединенных цыганских хоров под управлением знаменитого Алексея Шишкина запел старинную цыганскую песню: «Палсо было влюбляться!..» – и под конец песни артисты императорского балета – Женечка Лопухова и Шура Орлов, в русских костюмах, – начали плясать, стоявший в глубине эстрады, у органа, заслуженный артист Александринского театра В. Н. Давыдов не выдержал и пустился с платочком в пляс вместе с ними.

Что тут произошло и с публикой, и артистами, и с цыганами, и со мною, – описать нельзя.

Вспоминаю сердечный прием, какой мы встретили в доме Лианозовых – Норы Георгиевны и Давида Ивановича. Дом и семья, на которых нельзя не остановиться. В жизнь и быт петербургского артистического мира Лианозовы вписали незабываемые страницы. Можно было еще назвать дома и родовой и финансовой аристократии, где часто бывали артисты, где они пели, декламировали, музицировали, но нигде не было к ним такого дружественно-сердечного отношения, как у Лианозовых. И надо отдать справедливость: главная заслуга в этом Норы Георгиевны, женщины с душою глубокой и чуткой… Правда, и покойный супруг ее, Давид Иванович, был человеком редких качеств, но он прежде всего был крупным нефтяником, в кабинете которого задумывались и осуществлялись многомиллионные операции. Сначала – это, а потом уже несколько приятных часов в обществе знакомых артистов. Досуг от крупных дел с длинными рядами цифр.

…Чаще других бывала у Лианозовых и теплее, родственнее принималась следующая группа: артист Н. Ходотов, виртуоз-балалаечник В. В. Абаза, Саша Макаров, Федя Рамш, Де-Лазари, Лопухова, Орлов, еще несколько человек и я. Эта наша группа дружила с клоуном Жакомино, остроумным, деликатным и вполне светским человеком, всегда с иголочки одетым.

…Денежные гонорары артистам, принятые в других домах, у Лианозовых не имели места. И опять-таки сказывался редкий такт – боязнь обидеть артиста ролью наемного увеселителя. Зато каждый выступавший у Лианозовых певец или музыкант получал на следующий день какой-нибудь ценный подарок – либо персидский ковер, либо столовый сервиз, либо золотую безделушку с камнями.

Этот большой дом, где все было на широкую барскую ногу, жил настоящей жизнью богемы. К Лианозовым, не считаясь со временем, можно было приехать когда угодно. У Лианозовых, кроме заведенных часов обеда и завтрака, можно было всегда поесть и попить. Помню, это было в первые дни большевизма. Петербург очутился во власти разнузданных солдатских банд. Вовсю шла вакханалия грабежа винных погребов. Восемь дней эти потерявшие облик человеческие орды громили погреб Зимнего дворца. Одни напивались до бесчувствия и тут же умирали, большинство же делало из этого коммерцию. Солдаты, наложив в мешок десяток-другой бутылок со старым бесценным коньяком, венгерским, со всевозможными ликерами, взвалив этот мешок на спину, разбазаривали свою добычу. Из погреба Зимнего дворца они растекались по всему Петербургу.



В один из этих траурных дней, когда на душе особенно скребли черные кошки и когда особенно угнетало одиночество, я вызвал к себе по телефону оркестр «Виллы Родэ», еще кое-кого из друзей и опереточную примадонну Дмитриеву.

Начался шумный загул. На дне стаканов, под веселые звуки оркестра, так хотелось найти хотя бы минутное забвенье от мерзкой, чудовищной действительности. Уже третий час ночи. Телефонный звонок. У аппарата Нора Георгиевна Лианозова.

– Юрий, ты что делаешь?

– Пытаюсь забыться.

– Приходи к нам.

– С удовольствием, но я не один.

– А кто у тебя?

Я перечислил моих гостей.

– Забирай их всех – и к нам!

В то время никаких способов передвижения не было, кроме способа пешего хождения. И вот глубокой зимней ночью, среди мрака и гололедицы, мы всей компанией потянулись по Каменноостровскому. Шел я, шли мои гости, шли музыканты со своими инструментами, и странным силуэтом казался маленький человек, придавленный тяжестью громадного контрабаса. Спотыкаемся, чертыхаемся, проклинаем Керенского. Наконец, мы у дома Российского страхового общества, где жили наши друзья Лианозовы. В несколько очередей я поднял на лифте всех, и когда мы накопились на площадке перед квартирою Лианозовых, по сигналу, данному мною, оркестр оглушительно грянул староегерский марш, потрясший весь колоссальный особняк со всеми его портиками, флигелями и крыльями. Распахивается дверь, на пороге Нора Георгиевна.

– Юрий, сумасшедший, только ты можешь придумать что-нибудь подобное!

У Лианозовых мы продолжали начатое у меня весь остаток ночи, весь день до семи часов вечера. Да и в семь вечера загул прекратился потому лишь, что оркестр должен был явиться в «Виллу Родэ» к исполнению своих обязанностей. Музыканты потащились пешком в Новую Деревню, неся на себе свои инструменты и напоминая бродячий оркестр.

Эта глава была бы неполной, если бы я не закончил ее в нескольких словах тем, как расстроилась моя свадьба с Марией Николаевной Загорской. Для этого надобно вернуться несколько назад к предреволюционному времени Великой войны.

Как я уже сказал, невеста жила у меня. У нас было решено: я сделаю двухмесячную сибирскую поездку, вернусь, и мы тотчас же обвенчаемся.

Прямо с вокзала мчусь домой, и первый вопрос швейцару:

– Мария Николаевна дома?

– Нет их, Юрий Спиридонович. Уехали назавсегда. Барин, папенька их, приезжали и увезли к себе Марию Николаевну.

Я превратился в соляной столб. Это был большой удар, после которого я долго не мог оправиться…

Глава VIII

Я – КИНОАРТИСТ. КАК Я КРУТИЛ ФИЛЬМ «ПЕТЛЯ СМЕРТИ». ПРУССАКИ НА КАМЕННОМ ОСТРОВЕ – ЖИВОЙ АНЕКДОТ С М. В. РОДЗЯНКО


…Теперь опишу, как я играл для кино, или, говоря по-современному, как я «крутил».

В те годы, перед самой войною, наша кинематография успела проявить себя весьма и весьма заметно, и, как это ни странно, Петербург в этом нисколько не был повинен. Все лавры приходились на долю Москвы. Ханжонков, Ермолаев, Тиман и Рейнгардт выбрасывали на рынок одну картину за другой, соперничали «вендеттами», и вообще оставалось только радоваться.

Не только в одной кинематографической области, но и в более серьезных видах искусства Белокаменная шла впереди Северной Пальмиры и была очагом свежих течений в музыке, драме, опере, живописи и поэзии. Но это всем известно, и, отметив это мимоходом, возвращаюсь к моим воспоминаниям.

Да, Петербург безмолвствовал. Не было ни одного павильона, ни одной кинофабрики, не было вообще съемок, за исключением разве чисто репортажного жанра. Но, кажется, в 1912 году возникло общество «Вита» с двумя офицерами во главе – поручиком конной артиллерии Гельгаром и поручиком запаса уланом ее величества Адлербергом. Молодые, полные огня и увлечения Великим Немым, они бодро и живо взялись за дело и выпустили картину, которая двухтысячным метражом своим, обилием действующих лиц и увлекательностью и разнообразием действия побила все вышедшее на московском рынке. Это был «Борец под черной маской» по сценарию Брешко-Брешковского. Лучшие атлеты-борцы России и Европы, подвизавшиеся тоща в Петербурге, были в этой картине простыми фигурантами. «Борец под черной маской» прошел с успехом не только у нас, но и во всей Европе, где был распространен фирмою «Братья Пате», купившей в собственность ленту для Запада и для Америки.

Адлерберг и Гельгар, окрыленные этим успехом, поспешили заказать Брешко-Брешковскому новый сценарий, и тоже из цирковой жизни. Это и была драма «Петля смерти», где совершенно неожиданно для себя самого приглашен был я на роль «любовника-злодея». Я был усердным посетителем кинематографа, но самому крутить – это если и приходило мне в голову то весьма неопределенно и смутно. Да и где крутить, у кого? В Петербурге, как я уже сказал, до возникновения «Виты» была в этом отношении пустыня Аравийская, а в Москве уже прочно сидели на своих местах и Мозжухин, и Максимов, и Рунич, и Полонский.


Ю. Морфесси в оперетте «Веселая вдова»


Однажды я приехал позавтракать к Котану. В обширном вестибюле стояли уже без верхнего платья плотный, румяный Гельгар, превратившийся из конно-артиллериста в летчика, и двое в статском – Брешко-Брешковский и тонкий, изящный Адлерберг. Я попал к Котану сразу после похорон, уже не помню чьих, и был в цилиндре, в черном двубортном, перетянутом в талии модном пальто и в белых перчатках с черными жилками.

В руках у меня была трость.

И так я шел прямо на упомянутых двух кинодиректоров и писателя-романиста, чтобы поздороваться с ними.

И все трое в один голос:

– Вот, вот именно таким он нам и нужен, со всей своей фигурой, с цилиндром, пальто и перчатками!

Через несколько минут мы сидели за столом, и пока степенный татарин-лакей подавал нам закуски, выяснилось, зачем я был нужен.

Они уже давно искали и не «Веселая вдова» могли найти «героя» для «Петли смерти». Этот герой должен быть светским человеком, спортсменом, должен безукоризненно одеваться, должен ездить верхом и, конечно, уметь играть и не должен уклоняться от таких трюков, которые могут повлечь за собою неприятные физические ощущения и неудобства. Факт приглашения показал, что внешним требованиям я соответствую. А вот относительно трюков с возможностью физических повреждений я попросил высказаться определеннее.

Мне тотчас же пояснили:

– Финальный трюк? Извольте… Герой сидит в барьерной ложе, в таком же цилиндре и таком же пальто, и, ничего не подозревая, становится жертвой мести своего соперника. Месть заключается в следующем: наездник-ковбой сознательно делает ошибку. Мчась по кругу, он, свистя в воздухе своим лассо, захлестывает петлею вас, вместо клоуна, который по плану заговорщиков должен стоять рядом с вашей ложей. И вот здесь-то для вас тридцать, сорок секунд малоприятных. Ковбой волочит вас с петлею на шее по песку арены за своей лошадью, и хотя опасностью для жизни это не грозит, но удовольствия мало. Если это вас не смущает, мы сейчас же ударим по рукам, а завтра подпишем контракт…

Я не колебался ни одного мгновения. Было бы малодушием колебаться. Наоборот, любопытный трюк манил меня, да и вообще перспектива сыграть первую роль в интересной картине сулила и артистическое удовольствие, и чисто человеческое, и новизну впечатлений…

Приступили к съемкам; я был тотчас же ими захвачен. Какая смена впечатлений и места! Какие чисто кинематографические перебрасывания из павильона в Летний сад, из Летнего сада на Острова, с Островов в цирк-модерн, ожидающий нас и освещенный гудящими, ослепительно яркими юпитерами.

«Петля смерти» заняла у нас около трех недель. Из мужских ролей остался у меня в памяти Кайсаров на лошади, выступавшей испанским шагом; из женских – «королева пластических поз» в исполнении А. Е. Брешко-Брешковской.

Признаться, я не без волнения готовился к трюку с ковбоем, с его лассо на моей собственной шее. Но отчасти мой личный опыт старого актера, отчасти опыт ставивших картину руководителей – все это сгладило неприятные возможности, и вся эффектная сцена прошла безболезненно и вполне гладко. Но зато когда на парадном просмотре я увидел себя на экране, я сам задним числом ужаснулся – до того момент вышел и трагическим, и жутким.

«Петля смерти» сразу дала мне кинематографическое имя, и я получил ряд приглашений «крутить» как от «Виты», так и, с ее легкой руки, от вновь создавшихся предприятий. Крутил я в «Княгине-цыганке» и в «Злых коршунах» по романам графини Сологуб, в «Веселом мертвеце» Аркадия Бухова и в большой патриотической картине – это уже в годы войны.

Фабула картины была навеяна разгромом Калиша немцами. Я изображал чиновника, которого знаменитый майор Прейскер хотел расстрелять и который, чудом спасшийся, уже как доброволец появляется на театре военных действий. Воздушные сцены мы снимали, конечно, на Островах, где нашей базою для переодевания, грима и питания был особнячок примадонны Дмитриевой. Она же, Дмитриева, играла центральную женскую роль в картине, и по сценарию я был в нее влюблен.

Эти съемки ознаменовались анекдотическим курьезом, в тот же день облетевшим весь Петербург. Дело было так. Взвод немецких солдат – наших русских артистов, одетых в походную форму прусских гвардейцев: мундиры, каски, винтовки, всё как следует, – ведет меня на расстрел. А я, как и подобает герою, спокойно и гордо шествую на смерть.

В этот самый момент мимо проезжает в автомобиле председатель Государственной думы Михаил Владимирович Родзянко. Увидев марширующих пруссаков, он задержал свою машину и потребовал объяснений.

– Что это значит? Немцы в военной форме на Каменном острове? Мы объяснили Родзянко, что это инсценировка, что это один из кусков «патриотического фильма». Родзянку это не убедило. Он помчался в город и, как мы узнали позже, начал звонить по телефону и градоначальнику, и командующему Петербургским военным округом, и еще каким-то генералам.

Через час к месту происшествия подошел взвод конных полицейских во главе с офицером.

– Где здесь у вас германские солдаты?

Недоразумение было выяснено, офицер хохотал от души, и мы пригласили его на дачу Дмитриевой позавтракать с нами и выпить коньяку.

Картина в первый раз шла в «Паризиане». Вереница колясок и автомобилей тянулась без конца вдоль Невского. Театр был переполнен. Демонстрация картины сопровождалась гимном, и неописуем был патриотический подъем зрителей. В антракте шел сбор на нужды войны; мужчины давали ассигнации, а некоторые дамы снимали с себя драгоценные броши и серьги.

Сцена, где на экране герой увлекает за собой в атаку цепь солдат, сопровождалась бурными овациями и по адресу патриота-героя, и по моему собственному. Аплодировали живому во плоти и крови Морфесси, сидевшему в ложе, не отделяя его от Морфесси, бросившего на немцев роту своих солдат.

С тех пор я больше не снимался. И вот сейчас, когда Великий Немой заговорил и запел, у меня появилось желание записать свои песни на кинематографической пленке. Скоро будет готов мой сценарий экранной драмы, в которой я хочу воскресить некоторые бытовые черты дореволюционной России и эпизоды из современной нам заграничной беженской жизни, запечатлеть на экране мои песни и себя в роли старого русского барина.

Дивертисмент
Михаил Вавич: «На качелях успеха»

Грусть и тоска безысходная,

Сердце уныло поет

И никто эту грусть, грусть глубокую

По за что никогда не поймет…


Одним из самых успешных на «фабрике грез» стал добрый товарищ Юрия Спиридоновича Морфесси еще по императорским подмосткам – певец и актер Михаил Иванович Вавич. У Вавича и Морфесси много общего в судьбах. Оба – выходцы из Одессы, почти ровесники – Вавич лишь на год старше. Оба стали подлинными звездами эстрады своего времени и, наконец, потеряв всё, оказались «на дальних берегах изгнания».

Долгое время отсутствовала точная биография этого великого мастера «легкого жанра». Как вдруг… Не где-то за морями, а в Москве, отыскался внучатый племянник Михаила Вавича, внук его родного брата Григория – театральный режиссер и поэт Леонид Вавич-Вариченко. Он написал подробный и очень талантливый очерк о знаменитом родственнике.

Отец Михаила Вавича, князь Иван Вавич, эмигрировал в Россию из Черногории в поисках «лучшей жизни». Россия для черногорцев – это, по большому счету, не заграница, поэтому они с супругой Марией чувствовали себя в Одессе куда комфортнее, чем на Балканах…

Детей в семье было пятеро: две девочки – Валентина и Варвара и три сына – Григорий, Михаил и Николай. Выросли русские черногорцы, и каждый пошел своей дорогой. Ничего не могу сказать о Валентине и Николае. Варвара лет через двадцать после рождения оказалась в Риге, замужем за артистом Русской драмы Долоховым. Григория, старшего брата, успешная предпринимательская деятельность привела в дальнейшем на дипломатическую работу. (Григорий – дед автора этих строчек поэта и актера Леонида Варича-Вариченко. – М. К.). А Михаил успешно штурмовал имперские сцены!

В 10-е годы М. Вавич был одной из наиболее ярких звезд русской эстрады.

Значительную роль в жизни певца сыграла встреча с московским меценатом Тумпаковым. Оценив яркую сценическую внешность юноши и красивый от природы тембр, Тумпаков уговорил Вавича поехать с ним в Москву. Артист стал получать самые ответственные роли практически во всех постановках труппы.

Он обладал яркой сценической внешностью – высокий рост, выразительные глаза, правильные черты лица…

А первым успехом начинающего артиста стало выступление в оперетте «Веселая вдова» Ференца Легара. Партия виконта Каскада имела минимум текста и была почти без пения. Тогда режиссер предложил Вавичу спеть необыкновенно мелодичную песенку «Качели» В. Голлендора, и на премьере эта роль неожиданно стала одной из самых выигрышных. Артисты хора стояли сзади, раскачивали качели, а Михаил Вавич пел «Тихо и плавно качаясь…» Мягкий бархатный бас исполнителя покорил публику. Успех песни был столь велик, что через некоторое время во всех музыкальных магазинах продавались красочно оформленные ноты «Качели» с портретом Вавича. Певца стали приглашать записываться на пластинки. Любой романс, исполненный Вавичем, становится шлягером. Будь то «Колокольчики-бубенчики» или же «На последнюю пятерку»… Особенно Михаил Иванович поразил публику, выступая в оперетте Валентинова «Ночь любви». По ходу действия он спел «Очи черные».



Звукозаписывающие фирмы и музыкальные издатели наперебой стали предлагать ему свои услуги. Пластинки и ноты с портретом артиста разошлись по России огромными тиражами. В Петербурге Вавич познакомился с Юрием Морфесси. Тому удалось увлечь своего нового друга так называемой «цыганщиной». После этого оба певца стали выходить на сцену в сольных программах как братья-близнецы – чуть ли не в одинаковых плисовых шароварах, высоких сапогах и поддевках. И даже петь почти один и тот же цыганский репертуар, переняв у цыган своеобразную манеру исполнения «со слезой». Они много выступали вместе в различных театральных постановках и на гастролях. Про них даже ходила такая шутка среди публики: «Родились в Одессе – Вавич и Морфесси».

Под влиянием нового образа Вавич сочинил собственный романс в псевдоцыганском стиле под названием «Грусть и тоска безысходная», ставший весьма популярным в начале века. Больше он не сочинял, а вкладывал душу в исполнение чужих романсовых произведений. Как отмечали современники, особенно ярко удавалось певцу исполнение романса «Время изменится» на слова и музыку Б. Борисова, известного артиста театра Корша.


Из журнала «Граммофонный мир» за 1913 год:

«Акционерное общество “Граммофон” возбудило иск против Михаила Вавича за нарушение последним договора с компанией. Нарушение это вызвано якобы тем, что г-н Вавич вопреки контракту напел пластинки в других звукозаписывающих фирмах.

…и представило в суде очень веские доказательства вины г-на Вавича.

Последний, однако, отрицает нарушение договора, утверждая, что он пел в других обществах еще два года назад, и в свою очередь предъявил встречный иск АО “Граммофон” в размере 15 тысяч рублей».


Мамонт Дальский, известный актер, посвятил несколько страниц своих воспоминаний Михаилу Вавичу:

«…В молодости Вавич казался богом легкомыслия. Иначе и не могло быть: слишком уж жадным успехом сопровождалась вся его карьера.

…Сколько раз, бывало, в кабинете ресторана случайно встретишь “Мишу” Вавича. Он только что после спектакля, – напелся и наигрался, и только что разгримировался, и слегка… устал (и этим чуть-чуть кокетничает!), но –

– Миша, спой!

И Миша оглядывается, видит рояль, садится – и понеслась песня.

…Но сначала обязательно сделает постное лицо, у него складывается в скромную мину физиономия, он слегка разводит руками:

– Мамонт! – укоризненно говорит он. – Как я могу петь перед таким грозным слушателем, как ты, – петь перед учителем самого Шаляпина!

…Миша умел чарующе кокетничать даже перед приятелями… Он умел очаровывать. Звук его голоса был приятен, – никакого другого определения не найти, как приятна и ласкова была его улыбка. Ах, что и говорить: вот в кого можно было влюбиться велением самой судьбы…

…Вообразить Мишу женатым было так же трудно, как увидеть Дон Жуана добродетельным отцом многочисленного семейства. И вдруг узнаю:

– Миша Вавич женился!

Оказывается – на красивой Татьяне Павловой, актрисе, одно время сводившей в Италии с ума всех сановных синьоров…

…Я был приглашен в гости к Татьяне, приехал, позвонил, и дверь мне отворил хозяин, а хозяином дома, мужем Павловой, был он – Миша Вавич. И втроем мы сели за обед. Вспоминаю об очаровании Миши: при всей его открытой, доверчивой и немного мечтательной натуре славянина Вавич был настоящим черногорцем, чернооким обольстителем, завоевателем дружбы и любви.

Улыбаясь и шутя, я, обводя глазами эту счастливую пару – мужа и жену – опереточного певца и драматическую актрису, – думал:

– Какой демон в веселом припадке задумал и решил соединить судьбу этих двух красавцев, но и двух легкомысленнейших существ?

И все примерял в голове:

– Кто же из вас первый сбежит из-под семейного крова? Кто кому первый принесет горькую трагедию измены?

Наконец Татьяна Павлова захохотала, а Вавич, как всегда, добродушный, махнув рукой, пожаловался:

– Она до сих пор не верит, что мы вместе и живем как муж с женой.

В сущности, она готова ежедневно опровергать самого меня в этой уверенности…»[17]

Подтверждая легкий нрав Михаила Ивановича, Дальскому вторит популярный в старой России актер Н. Монахов. На страницах «Повести о жизни» он сообщает следующее: «…Обаятельный и жизнерадостный красавец Миша Вавич, близкий мне по возрасту, проводил все свое время на ипподроме и у карточного стола. Он по амплуа был любовником только потому, что у него была прекрасная внешность. Но его голос очень мало гармонировал с его амплуа. У него был замечательный бас, который он загубил отсутствием работы над собой как певцом. У него осталось только четыре или пять нот, но таких красивых, бархатных, что ему многое за них прощалось…

Когда Вавичу доставалась характерная роль, он очень хорошо работал. Одной из его удачнейших ролей была роль короля в оперетте “Король веселится”. Затем в “Польской крови” он прекрасно играл старика, в таких ролях у него было все безукоризненно сделано, и очень жаль, что Вавича не направляли на такие роли, а делали его любовником…»

Талант Михаила Вавича был многогранен – он играл на сцене, пел, сочинял, снимался в кино на студии Ханжонкова. До нас дошла единственная отечественная картина с его участием – фильм «Цыганские песни в лицах», экранизация отрывков из оперетты-мозаики Николая Северского.

Революция 1917 года заставила Вавича прекратить свои выступления в театрах и на эстрадах Петербурга и Москвы. Большая группа артистов во главе с Вавичем и Ковецкой оказалась на Украине. Затем многие годы гастроли продолжались в Польше, Румынии, Австрии, Германии, Франции и в других европейских странах. За границей он стал выступать с сольными концертами, а также гастролировал по Европе и Америке с труппой театра-кабаре Никиты Балиева «Летучая мышь».


Любимый персонаж М. Вавича – ковбой из голливудского фильма «Голубка». 1928


В середине 20-х окончательно перебрался в США. С 1925 года начал сниматься в голливудских фильмах. Из-за яркой, выразительной внешности «опереточного злодея» часто играл гангстеров, карточных шулеров и других отрицательных персонажей.

Он удивительно быстро добился успеха как исполнитель ролей второго плана. Особенно Вавич выдвинулся в имевшей большой успех ленте «Корона лжи» с участием П. Негри.

Современник Вавича эмигрантский журналист Леонид Камышников писал о его актерской карьере: «…Не странно ли, что этот душа-человек, этот добряк и друг, сердце которого было открыто навстречу всем нуждающимся и скорбным, что он выдвинулся в амплуа, противоположном его природе. Вавич почти исключительно играл злодеев. Его брали, заранее обуславливая требование изображать только изуверов, только типы отрицательные, жестокие и коварные.

В огромном за короткие годы его работы в кино репертуаре вы найдете все виды человеческого бездушия, хитрости и предательства – всего того, чему был чужд Вавич, что было несвойственно его мягкой совсем ребяческой душе…»

В газете Los Angeles Sunday Times за февраль 1928 года был опубликован фотоколлаж всех голливудских артистов. На этой «коллективной» фотографии американского «серпентария» размер снимка артиста зависел от его популярности. Кто-то виден хорошо, кто-то еще совсем мелок, как божья коровка. Там был молодой Чарли Чаплин, уже отмеченный звездой Holliwood, слева от него красовался Лоренс Оливье, а повыше (и покрупнее!) – Михаил Вавич.

В период с 1925 по 1929 год Михаил Иванович снялся в картинах: «Венера из Венеции», «Воинственный мужчина», «Корона лжи», «Два аравийских рыцаря», «Голубка», Groustark, «Моя официальная жена», «Отель “Империал”», «Таинственный остров» и др.


М. Вавич. Кадр из фильма «Венера из Венеции». США, 1925


В Голливуде Вавич стал президентом Русско-американского артистического клуба. «В клубе было больше двадцати артистов и хороший балалаечный оркестр из девяти музыкантов. Ставили программу два раза в неделю – по средам и субботам, – вспоминает очевидец событий казак, мастер джигитовки и танцор Г. А. Солодухин в раритетном издании “Джигитовка казаков по белу свету”. – К нам в клуб приходили студийные тузы, продюсеры, режиссеры и экранные звезды. Через студийных тузов нам, клубным артистам, перепадало работать на съемках статистами. Жилось нам в то время, можно сказать, неплохо, несмотря на большую безработицу в Америке – около пятнадцати миллионов человек».

Энциклопедия «Русские в Северной Америке» в статье о Михаиле Вавиче, не давая пояснений, приводит наряду с упомянутым выше следующий факты его биографии: «М. И. Вавич – церковный деятель». Оказывается, на собственные средства артист выстроил русский храм в Калифорнии.

Летом 1929 года Вавич посетил Европу и побывал в Риге, где проживала его родная сестра – Варвара. Он поразил всех, знавших его раньше, своим цветущим и бодрым видом. Это был все тот же молодой и порывистый Вавич, которого так хорошо знали его друзья по России. Только в облике его появился новый «деловой налет», как след пятилетнего пребывания артиста в Америке.

В Риге Вавич пробыл всего несколько часов, находясь проездом в Ревель, где жил его брат Григорий с супругой Марией и дочкой Татьяной: Григорий работал торгпредом России в буржуазной Эстонии. «Звездный» родственник рассказывал тогда много интересного о Голливуде и о своей деятельности в нем, о совместной работе с Дугласом Фэрбенксом и другими знаменитостями. Перед поездкой он только-только подписал контракт на четыре года с крупной американской фирмой «Юнайтед артист». Будучи религиозен, Вавич не был ханжой. Он любил жизнь, и она отвечала ему полной взаимностью. Было всё – дом, сад, гараж, в котором, поверьте, был недурной выбор авто… Но не было детей. Поэтому он как родную любил дочку брата Григория маленькую Таню. Именно ей он и завещал все свое состояние.

В 1937 году родного брата Михаила Вавича Григория сослали в лагеря, откуда он вышел только в 1943 году и практически сразу умер, не перенеся воспаления легких. Перед этим, еще в 1930-м, его жену Марию с маленькой дочкой Таней вызвали в НКВД и заставили подписать дарственную на всё наследство Михаила Вавича в пользу советского государства.

Но главное наследство – любовь и память о себе – он подарил и своим родным, и многим поклонникам. Вавич умер скоропостижно. Смерть настигла его в зените – в разгар новых съемок. Только что прошли пробы на роль президента Гувера. Это был 25-й его фильм в Голливуде!

«“Веселящийся король” опереточной сцены Миша Вавич умер от сердечного приступа… Накануне он ужинал в компании друзей. Был весел, смеялся, пел, как всегда. Но уже утром – 5 октября 1930 года – он почувствовал себя плохо.

Однако вывел из гаража свой “Паккард” и поехал в церковь.

В церкви ему стало хуже, и он попросил своего друга пианиста Темкина поехать вместе за город – освежиться…

Вавич сидел за рулем и говорил о том, что на воздухе ему значительно лучше…

Вдруг машина метнулась по кривой и встала. Рука Вавича лежала на ручке тормоза, но сам он уже не дышал… Русская колония Голливуда осиротела», – сообщал газетный некролог.


Из газеты «Сегодня», Рига, октябрь 1930 года:

«…Вавич не пренебрегал никем, относился к товарищам без малейшего фанфаронства, никогда ничем не обнаруживая своего превосходства, не только словом, отношением, но и делом помогая всем, чем мог…

…Красивый, изящный и темпераментный, он верил в свое дело не только верой профессионала. Ему не нужен был антураж сцены – рампа, грим и кулисы, чтобы зажечься восторгом актерского вдохновения…

…Грациозная фигура, красивое лицо, с милым, ласковым выражением, – лицо талантливого опереточного артиста, весельчака, шутника, общего дружка, и с этим образом не вяжется только одно представление – о смерти».


Эта весть застала Юрия Морфесси в Латвии, во время гастрольного турне по странам Прибалтики. Певец расстроился, но предаваться «грусти и тоске безысходной» было не в характере Баяна, к тому же в Белграде его ждала молодая возлюбленная… Впрочем, не будем спешить и вернемся к Юрию Морфесси, покинутому нами в канун больших перемен.

Глава IX

БОЛЬШЕВИСТСКИЕ ПРИВИЛЕГИИ АРТИСТАМ. ПЕРЕЕЗД ИЗ ПЕТЕРБУРГА В КИЕВ. БЕГСТВО ИЗ САМОСТИЙНОЙ УКРАИНЫ В ОДЕССУ. Я – КОМЕНДАНТ ГРЕЧЕСКОГО ПОЕЗДА


В одной из предыдущих глав я коснулся начала большевизма в Петербурге. Было ужасно, хотя этот ужас мы, артисты, ощущали в меньшей мере, нежели вся остальная буржуазия. На первых порах советская власть кокетничала с нами и осыпала исключительными привилегиями… с ее точки зрения. Эти привилегии сводились к тому, что нас не расстреливали и в то время, как все население голодало, мы, вдоволь покривлявшись в каком-нибудь театре перед красноармейским и комиссарским хамьем, получали за это немного муки и немного сахару.

Вначале еще кое-как перебивались частные театры и театрики. Один из таких театриков работал на Невском. Это было небольшое помещение под кинематографом «Паризиана». А в этом театрике работал я. Пою что-то механически и по обязанности – куда девались прежние настроения и подъем, – и обозреваю почтеннейшую публику. Вижу, развалился в первом ряду матрос Гвардейского экипажа с чемоданчиком на коленях. А когда я кончил свой номер, этот же самый матрос с этим же самым чемоданчиком ввалился ко мне в уборную и всю ее заполнил своей громадной фигурой.

– А и здорово же поете вы, товарищ Морфесси! Так здорово, даже выпить охота с вами!

– Пить нечего, – угрюмо ответил я.

– Как нечего? А что это? – хлопнул он своей лапищей по чемоданчику. Там оказалось две бутылки шампанского «Монополь» и еще какие-то ликеры.

Все это и было нами выпито тут же в уборной.

Давно я не пил ни того, ни другого. Вообще, когда терпишь лишения, развивается какая-то животная жажда есть и пить, пить и есть. Вот почему, будучи уже в веселом настроении после матросского угощения, я обрадовался, когда меня пригласил к себе на вечеринку один чиновник. Я поехал к нему вместе с А. Н. Васильевой, и мы вдоволь отвели душу, полакомившись такими вещами, коих вкус даже стал забываться. Глубокая ночь. Пора по домам. Вышел я на темную, пустынную улицу Песков – 7-я Рождественская – и закричал:

– Извозчик! Извозчик!

Извозчика нет как нет. Но вдруг налетел откуда-то патруль из пяти всадников. Впереди на чудесной арабской лошади, серой в яблоках, какое-то подобие кавалерийского офицера.

Звонкий окрик:

– Чего орешь, – готовый перейти в трехэтажное ругательство, но передний всадник, нагнувшись и оглядев меня, воскликнул:

– Ах, это вы, Морфесси! В чем дело?

– Да вот извозчиков нет, ехать не на чем.

Начальник патруля приказал своим людям:

– Двое налево, двое направо! Доставить извозчика, да поживее! Только искры посыпались из-под копыт. Я залюбовался арабским скакуном начальника патруля. Он это заметил и объяснил мне:

– Великого князя Николая Николаевича.

Минут через двадцать сломя голову несется извозчик, конвоируемый всадниками.

Стал накрапывать дождь. Извозчик поднял верх пролетки. Я усадил Васильеву, и мы поехали вдоль Невского к Адмиралтейству. У Фонтанки нас задержал пеший патруль. Матрос с георгиевскими ленточками на бескозырке заглянул в пролетку.

– Ах, это вы, товарищ Морфесси! Пропустите, товарищи.

И я узнал его рожу. Накануне он был распорядителем на концерте 2-го Флотского экипажа, где мы выступали с Владимиром Николаевичем Давыдовым, получив за это по мешочку белой муки и по фунту сахару.

Все эти привилегии мало меня тешили, и я подумывал все чаще и чаще об оставлении зачумленного Петербурга. Как раз в это время кинодеятель Дранков прислал из гетманского Киева верного человека, поручив ему сманить меня на Украину на гастроли, под которые Дранков получил уже аванс.

Тогда все верили в скорое падение большевиков. Верил и я. И поэтому уехал налегке, с одним чемоданчиком, положив в него фрак, поддевку да кое-что из белья. Тогда еще ходили спальные вагоны. Таким образом, доехал я до Орши со всеми удобствами. Мой багаж из одного чемоданчика распух до 19 мешков, сундуков и узлов. Это остальные пассажиры надавали мне до украинской границы.

– Вы известный артист, у вас ничего не возьмут, а нас могут ограбить дочиста.

Ставка на меня оправдалась. Чекисты, рывшиеся в пассажирском скарбе, пропустили все мои 19 мест. Не буду описывать всех пограничных мытарств – они достаточно известны. А скажу только, что и на гетманской территории понадобилась целая дюжина разных пропусков.

Но и туг мне повезло. Гетманский чиновник из бывших правоведов, Ильин, узнал меня и без всяких пропусков устроил в идущий на Киев поезд. Вагон с выбитыми стеклами, с ободранной обивкой кое-как дотащил меня до матери городов русских. На вокзале я попал в объятия Дранкова. Жизнь в гетманском Киеве была сплошной оргией. Об этом киевском периоде писано-переписано, а посему я углубляться не буду. Подмахнув контракт, я выступил в театре Бергонье, затем сделал поездку – Одесса, Полтава, Чернигов, Винница и еще несколько городов.

Когда я вернулся в Киев, там уже пахло гарью. Уже успели разложиться стройные немецкие фаланги, уже Германия трещала по всем швам под натиском Антанты и уже Киеву грозили петлюровцы.


Театр «Паризиана»


Один случай, знаменующий начало конца, запечатлелся у меня навсегда. В театрике «Би-Ба-Бо» шло представление, играл оркестр Гулеску. Какой-то офицер, сидевший в ложе, заказал Гулеску романс «Пожалей же меня, дорогая». Не успели стихнуть румынские скрипки, раздался выстрел. Офицер покончил с собою. А через два-три дня Киев наводнился чубатыми гайдамаками, сечевиками и т. д. Пошла расправа с офицерами. На моих глазах их было убито несколько, а на Софийской площади я был свидетелем гибели кавалерийского генерала графа Келлера. Ему дали честное слово сохранить жизнь, и когда он шел, окруженный патрулем, он пал от предательской пули в затылок. Было бы чистейшим безумием оставаться в Киеве.

Нет, бежать, бежать без оглядки! Довольно, довольно этих голодных и кровавых кошмаров, оставшихся там, далеко на севере, в зачумленном и оскверненном Петрограде. Вновь переживать все это в Киеве – слуга покорный!

Я бросился искать греческого консула, моего консула; его не оказалось в Киеве, но его заместитель оказался налицо. Не помню в точности, но заменял греческого консула не то голландский консул, не то один из скандинавских консулов. Но важно не это, а важно, что отнесся он ко мне с отменной предупредительностью:

– Рад служить вам, чем могу, особенно же в это… это неопределенное время, – добавил с улыбкой мой скандинаво-голландец, дипломатически назвав неопределенным свирепую анархию петлюровцев с убийствами, грабежами, насилиями и прочими завоеваниями самостийной Украины.

Да, как я уже сказал раньше, это был голый, стопроцентный большевизм, с тою разницею, что заодно с буржуями и офицерами петлюровские молодцы не давали спуску и евреям. Итог моего визита к консулу превысил все ожидания. У петлюровского правительства из вчерашних волостных писарей и ветеринарных фельдшеров я благодаря отчасти консулу, отчасти собственным хлопотам отвоевал три вагона для себя и греческой колонии, покидающей Киев. Мало того, нам был еще дан конвой – три головореза, грозно увешанных оружием. На охрану в пути со стороны этих головорезов было трудно рассчитывать, – либо разбегутся под натиском банд, во власти которых находилась вся страна, или – это, пожалуй, вернее – присоединятся к ним, обратив против нас и свои штыки, и свои ручные гранаты. Но на самом киевском вокзале эти вооруженные парубки сослужили нам ценную службу энергично отбросив целые толпы, бешено пытавшиеся взять штурмом наш поезд. Желающих покинуть петлюровский рай была тьма тьмущая!..


Юрий Морфесси. Одесса, 1919


Конечно, был хаос невообразимый, конечно, станция была разгромлена и вечером вместо электричества стыдливо мигали огарки свечей; пулеметная и ружейная трескотня не смолкала, шатались пьяные люди в шинелях, в гайдамацких жупанах, с чубами и без чубов.

В двух вагонах разместилась греческая колония, в третий я втиснул около ста русских офицеров, спасши их от неминуемого расстрела. Все они были загримированы учителями, студентами – словом, людьми самых штатских профессий. Вывез я и известного доктора Акацатова, и миллионера Змиевского. Этот последний, спасибо ему, был щедрым и бескорыстным интендантом всех трех вагонов; он продовольствовал нас не только снедью, но и напитками. Это спасало нас, ибо, как потом показала действительность, на вокзалах ничего нельзя было купить ни за какие деньги – так основательно они были опустошены.

После многих часов томительного ожидания тронулись в путь навстречу самой жуткой неизвестности. Никто ничего толком не знал, но слухи были один другого мрачнее. Говорили, что где-то южнее Махно со своими бандами овладел целым рядом станций, грабит поезда и выводит в расход всех тех, у кого мало-мальски буржуазный или семитский облик. Все остальные сенсации в таком же неутешительном духе.

Иногда это скопление безотрадных туч пронизывал яркий луч солнца: говорили, что французы, высадившиеся в Одессе, быстро движутся на север и восстанавливают порядок всюду около железной дороги. Питаясь этими слухами и запасами провизии Змиевского, мы продвигались вперед, хотя и задерживаемые на станциях: то не хватало паровозов, то не хватало машинистов. Чаще же были паровозы и машинисты, но машинистов приходилось задабривать и умасливать. Они получали тысячу-другую карбованцев и, милостиво поднявшись на паровоз, через пять-шесть часов передавали нас очередному машинисту, получавшему очередную порцию гетманских карбованцев. Так через двое суток без особенных приключений оказались мы на подступах к Одессе.

…И вот мы под сводами знакомого мне вокзала, такого нарядного и шумного в обычное время. А теперь – пустота, мрак, безмолвие… Почти все те, кого я привез, кинулись врассыпную, второпях забыв даже поблагодарить меня. Как-никак многим из них я помог сохранить голову на плечах.

Вот я один тащу свои чемоданы – о носильщиках нечего было и мечтать, – кое-как нахожу извозчика и еду по темным, вымершим улицам Одессы. Еду в родную семью, к моим сестре и брату, от которых был отрезан в годы войны и революции. И вспоминалась Одесса детских и юношеских лет, и такой казалась неприветливой и чуждой эта другая Одесса, переходившая из рук в руки и только что занятая французским экспедиционным корпусом. Надолго ли?..

Глава X

ЯРОСЛАВСКОЕ ВОССТАНИЕ. ОПЕРЕТОЧНАЯ ПРИМАДОННА БАРКОВСКАЯ, ПРЕМЬЕР ЗАЙОНЧКОВСКИЙ, АРТИСТ ЮРЬЕВСКИЙ И ПОЛКОВНИК ПЕРХУРОВ. ДВУХДНЕВНЫЙ АД


Я хочу рассказать о событии, в водоворот которого я был брошен слепым случаем, которое пережил во всех его потрясающих ужасах и которого вряд ли многим из нашей эмигрантской среды привелось быть свидетелем.

Событие это – знаменитое Ярославское восстание[18].

Прежде чем описывать его, замечу одно: Ярославское восстание – наглядный и поучительный пример того, что могла сделать в борьбе с большевиками маленькая горсточка отважных бойцов, почти без артиллерии 22 дня выдерживавшая осаду громадных красноармейских скопищ с десятками батарей легких и тяжелых орудий. Если бы таких восстаний, как ярославское, вспыхнуло одновременно хотя бы десяток в других городах России, неокрепшая советская власть растерялась бы окончательно и белые без особенных усилий свернули бы ей шею. Но в том-то и трагедия, что Ярославль, никем не поддержанный, был сломлен после трехнедельного героического сопротивления!

Начну по порядку.

В Петербурге сидеть и бездействовать было и противно, и голодно. И, кроме того, хотелось почувствовать себя опять человеком сцены, артистом. Я задумал дать ряд концертов в провинции, в приволжских городах, куда большевизм еще не успел докатиться во всей своей столичной мерзостности. Сопровождали меня танцовщица Кожухова, пианист и управляющий, он же казначей и кассир.

Первым этапом наметили древний Ярославль с его такими же древними восьмьюдесятью храмами.


Ярославль. Биржа и гостиница «Бристоль»


В нашем вагоне было много каких-то мужчин. Хотя они пробовали походить на самых обыкновенных пассажиров, но невольно угадывалась между ними какая-то конспиративность. В дороге я не придавал этому никакого значения, но уже на месте, в Ярославле, выяснилось, что все мои спутники были повстанческим ядром, спешившим «на работу».



Остановились мы в гостинице «Бристоль». Вначале всё было тихо и мирно, и даже красное начальство держало себя довольно прилично, насколько вообще это слово может вязаться с оголтелой советчиной. Мой управляющий уже снял на два концерта Волковский театр, названный так в честь первого русского актера.

Ближайшая ночь решительно ничего не предвещала, и мы безмятежно улеглись спать по своим номерам. Но далеко не безмятежно было наше пробуждение: мы повскакали с постелей от стрельбы, яростного крика, шума и гама.

Через улицу от нашего «Бристоля» помещались красные пулеметные части, и вот именно этим зданием в первую голову хотели овладеть повстанцы, и овладели, взяв двести пулеметов, что дало им возможность сделаться хозяевами положения и в городе, и на подступах к нему. Надо ли говорить, что весь остаток ночи был полон тревоги и кровавых событий. Белые победители расправились с комиссарами и коммунистами и густо ощетинивали пулеметами старинные ярославские стены и башни…

В «Бристоле» имел жительство видный местный комиссар не то Нахимсон, не то Натансон. Его арестовал и увел повстанческий патруль, а через полчаса он был расстрелян.

…Бристольская челядь все время держала себя вызывающе, немилосердно хамила и грозила нам всевозможными карами, как только вернется «законная народная» власть. Эта плебейская наглость отравляла нам жизнь. Но челядь в конце концов получила заслуженный «урок» и внешне смирилась, запрятав поглубже свою ненависть и злобу… Этот «урок» заключался в следующем: в «Бристоле» неожиданно появилась молодая, красивая дама в офицерской форме и с револьвером у пояса. Выстроив весь штат прислуги и пройдя по «фронту», она заявила, хлопнув по кобуре с увесистым наганом:

– Послушайте, вы! Если на кого-нибудь из вас поступит хоть малейшая жалоба, я сама с ним расправлюсь! Помните это и будьте примерными слугами для тех, кто оплачивает вашу работу!

Челядь моментально притихла и до прихода красных была прямо шелковая…

Кто же эта интересная дама с офицерскими погонами? Она оказалась примадонной опереточной труппы Барковской, еще до нас выступавшей в Ярославле.

Мало того, премьер труппы Зайончковский и артист Юрьевский были главными участниками переворота. Душою же всего был полковник Перхуров, ставший исторической личностью. Благодаря его энергии, отваге и организаторским способностям Ярославль оказал беспримерное сопротивление громадным советским силам, стянутым из Петербурга, Москвы и из других центров.

Ярославская эпопея ждет еще своего летописца. Но и мои беглые впечатления воссоздадут картину исключительную.

Кромешные дни наступили, когда Ярославль, зажатый в кольцо болыпевицких полчищ, подвергся артиллерийскому обстрелу, денно и нощно долбившему по городу. Весь Ярославль был в огне, и, я думаю, пожар Москвы – бледное отражение того, что мы наблюдали в этом приволжском городе русских святынь…

Население дни и ночи проводило в подвалах и погребах. Я этого не делал, не в силу какой-нибудь необычайной храбрости, а потому, что верил в судьбу. Как и куда ни прячься, того, что назначено тебе, – не избежишь. Мой восточный фатализм, моя вера в «кисмет» – читатель сейчас увидит – не лишена основания.

Вначале всё шло вверх дном, а потом притерпелись. Привычка делает обыденным и будничным самое невероятное. Так и мы свыклись с обстрелом, ежеминутной опасностью, свыклись с пожарами, от которых ночью было светло, как в солнечный день. Чтобы отвлечься и развлечься, музицировали в определенные часы; для этого выделили нам отдельный зал с роялем. Пианист садился за рояль, я под его аккомпанемент пел. Однащы в наши определенные часы и Кожухова, и пианист зовут меня:

– Юрий Спиридонович, давайте послушаем вас!

– Нет настроения, – отвечаю я. – До завтра отложим.

Мое ощущение в действительности нельзя было назвать отсутствием настроения. Это было нечто более сложное и неопределенное. Меня куда-то тянуло, мне было как-то беспокойно и волнующе тревожно…

– Пойдемте гулять, – предложил я.

– Гулять? Что вы! Сколько народу так зря на улицах перебито…

– А я все же пойду, – упрямо настаивал я.

– Так и мы с вами, – неожиданно вдруг согласились танцовщица и пианист.

С час мы скитались по городу, вернее, по его развалинам. С отвратительным металлическим визгом проносились над нашими головами снаряды. В этих нестерпимо нарастающих звуках были и тоска, и угроза, и еще что-то, чего не выразишь словами…

А вернувшись в «Бристоль», мы увидели нечто чудовищное: в наше отсутствие тяжелый болыпевицкий снаряд буквально разворотил в щепы зал, где мы только чудом не музицировали сегодня. Вместо рояля – груда обломков. Такую же груду костей и мяса представляли бы и мы, оставайся мы здесь и не вытяни меня на улицу какая-то неведомая сила…

…Жиденькие ряды защитников Ярославля с каждым днем таяли, а у красных и человеческий материал, и всё остальное возрастало в галопирующей прогрессии.

…Тысячи семейств, побросав дома и квартиры, под открытым небом разбили на берегу Волги какой-то исполинский табор цыган. Но это не был табор веселья и удалых песен, – это был табор голода, горя и слез… И вот легендарное сопротивление сломлено. Полковник Перхуров со своим штабом и сотнею бойцов ночью бежал, с непостижимой ловкостью прорвав кольцо большевицких войск, обложивших город… А красные, пока еще ничего не зная, продолжали «крыть» нас снарядами не только полевых орудий, но и огнем нескольких бронепоездов. И только убедившись, что Ярославль упорно не отвечает огнем на огонь, затаившийся, вымерший, только тогда в разрушенный город стали с опаскою и с разведкою вливаться «победители».

Этот авангард состоял из каких-то уже совсем иррегулярных частей: какое-то юное, преступное хулиганье в шинелях!.. Советское командование, взбешенное большими потерями, умышленно бросило это хулиганье в первую очередь, дабы оно показало мятежному населению, где раки зимуют…

И показали!

Бесчинства, насилия, грабежи, убийства на улицах и в домах – все это повергло Ярославль в больший ужас, чем двадцатидвухдневный ливень снарядов.

В первый же день большевики расклеили декрет: в такой-то день, в такой-то час все мужское население должно явиться на вокзал. Ко всем уклонившимся будет применена «высшая мера наказания». В переводе же на их волчий язык – пуля в затылок.

Но даже и эта перспектива не подхлестнула меня пойти на вокзал. И я остался дома. И поэтому только остался в живых…

На вокзале творилось невообразимое, чудовищное. Мужчины с малейшим проблеском внешней интеллигентности сгонялись в одно стадо, а потом над этим стадом учинена была массовая бойня…

Я переждал несколько дней, дал красному зверю упиться вином победы и кровью побежденных и только тогда заявил о своем существовании.

Мне указали:

– Обратитесь к товарищу такому-то. Он всё может…

Товарищ такой-то оказался хамом в кожаной куртке, и хамом довольно мрачного вида.

– Вам чаво?

– Я артист Морфесси.

– Так это ваши артисты сделали бунт? – обрадовалась кожаная куртка. – Так я вас, знаете…

Благодарю покорно, в повстанцы влетел! Я приехал дать два концерта, а вместо этого сам выслушал двадцатидвухдневный концерт. Да такой – умирая не забуду!..

Кожаная куртка расплылась в улыбке. Так улыбается крокодил, но в тот момент я подумал одно: лед сломан! Поверил! Комиссар уже почти благосклонно:

– Стойте, стойте… Чи ж это ваш патрет на усех стенках порасклеенный? – Мой…

– Так чево же вы от мене хочете?

– Хочу пропуска для меня и тех, кто со мною, на выезд из Ярославля. Мы потеряли около месяца и желаем наверстать упущенное несколькими концертами в приволжских городах…

Кожаная куртка не препятствовала нашему выезду. Во всеоружии соответствующих бумаг мы сели на пароход, спустились по Волге, но в силу целого ряда соображений отказались от дальнейших выступлений, и было решено вернуться в Петербург…

Глава XI

ОДЕССА ПОД ФРАНЦУЗСКОЙ ОККУПАЦИЕЙ. МОЗАИЧНАЯ ВЛАСТЬ. ПАНИКА. ПОЯВЛЕНИЕ КРАСНЫХ. КОМЕНДАНТ ДОМБРОВСКИЙ. МОИ МЫТАРСТВА И ЕДИНСТВЕННОЕ «АГИТАЦИОННОЕ» ВЫСТУПЛЕНИЕ. БОЛЬШЕВИКИ БЕГУТ. ОДЕССА ВНОВЬ БЕЛАЯ. МОЯ ЧАРОЧКА ГЕНЕРАЛУ ДЕНИКИНУ


В самом конце 1918 года Одессу, покинутую австрийским оккупационным корпусом, заняли петлюровцы. Эти полугайдамаки, полузапорожцы с чубами и без чубов имели слабость к еврейским ювелирным магазинам и в две-три недели основательно пограбили черноморскую красавицу.

Но вот Деникин прислал из Новороссийска бригаду генерала Тимановского, высадился французский экспедиционный отряд под командою генерала д’Ансельма, и петлюровцы бежали, прихватив с собою сорок с чем-то добровольческих офицеров. Все они были сначала замучены, а потом расстреляны…

Одесса вздохнула свободней.

Дамы показывались на улицах в бриллиантовых серьгах, не боясь, что корявые лапы вырвут их из ушей с мясом; открывались клубы, не боясь вооруженных налетов. Порядок в городе охранялся патрулями французскими, добровольческими и польскими. Но всё же твердой власти не было. Было какое-то мягкотелое многовластие. Генерал Деникин назначил военным губернатором Одессы генерала Санникова. Молодой колчаковский генерал Гришин-Алмазов сам себя назначил военным губернатором одесской зоны. Французский полковник Фрейденберг считал себя диктатором Одессы и поступал как диктатор. Греки знали свое командование; польская бригада никому не подчинялась, кроме генерала Желеховского. Французский консул Энно делал высшую политику и объединял демократические элементы. Это безвластное многовластие ничего хорошего не сулило. Большевицкие организации до поры до времени сидели в подполье, но подполье их было довольно явное.

Одесса кишмя кишела превосходительствами, высокопревосходительствами и сиятельствами. Все самое блестящее, самое сановное с крушением гетманского Киева откатилось сюда, и повторилась та же киевская пляска на вулкане, только вместо германских офицеров в касках с орлами были французы в расшитых золотом кепи.

Как грибы в дождь, росли рестораны и клубы, и всё это в лучших особняках, с лучшими поварами. Флигель-адъютанты и камергеры заведовали кухней, буфетом, игорным залом и так ловко орудовали гибкою лопаточкою крупье, словно всю свою жизнь только этим и занимались.

Попробовал я счастье и тоже в роскошном особняке открыл ресторан. Для этого пришлось заложить в банке часть уцелевших у меня драгоценностей. Дела с места в карьер пошли великолепно. Оставалось только радоваться, но полной радости не было – ее отравлял червячок сомнения. Не было веры в прочность положения. Таких скептиков, как я, было много. Наш скептицизм оправдывался наперекор «видимости». А видимость была внушительная: сорокатысячный французский корпус, снабженный последним словом военной техники, две греческие дивизии и добровольческая бригада – все это являло собою внушительную силу…Казалось бы, никакие большевики не страшны. А между тем гром грянул поистине среди ясных небес.

Антракт
Морфесси-ресторатор

Морфесси не раз участвовал в «ресторанных» коммерческих проектах. И, судя по фактам, его заведения были вполне успешны. Правда, долго ни одно из них не продержалось. Причиной тому всякий раз становились разные обстоятельства, но только не ошибки самого Юрия Спиридоновича. Скорее, недостаток благоволения Фортуны к маэстро.

Задолго до одесского предприятия, в феврале 1915-го, Морфесси & Co. осведомляли светское общество об открытие элитарного клуба «Уголок».


«Петроградский листок», 10 февраля 1915 года:

«На Итальянской улице, в доме № 19, вы найдете дубовую дверь, ведущую в подземелье. Дверь мрачновата. Но чуть растворите вы ее, как попадете в царство света и уюта – “Уголок”.

Над входной дверью надпись: “Талантам и поклонникам”, ибо “Уголок” учрежден во имя служения артисту и ради единения его с поклонником. Для артистов вход бесплатный и цены в буфете самые “венские”. Для поклонников же нужна, во-первых, рекомендация двух членов общества “Уголок”. Во-вторых, входная плата в 5 рублей и, в-третьих, свободная наличность на сумму не свыше 300 рублей.

Цены буфета весьма и весьма кусательные. Но, кроме добра, от этого ничего не получается: входная плата и цены буфета отгораживают “Уголок” от наплыва улицы, а рекомендация членов оберегает честь и спокойствие учреждения от таких прожигателей жизни, которые прославились своими эксцессами, и от таких особ, которые прославились чересчур веселым поведением. Вот почему публика “Уголка” – исключительная публика: умеет и веселиться и в самом разгаре веселья оставаться приличной, европейски внимательной и благодарной артистам, по-семейному, за столиками исполняющим свои номера.

Артисты все первоклассные. Тут Ф. И. Шаляпин пел, пригорюнившись за столиком, свою знаменитую “Ноченьку” и любовался на “Русскую”, которую лихо отплясывал артист Императорского балета А. Орлов. Тут и Липковская пела цыганские песни…

Тут и сам В. Н. Давыдов – почетный член “Уголка” – пел грустные, за сердце хватающие романсы. Тут и французский артист Императорского театра в книге почетных посетителей написал: “Мы нашли в “Уголке” то, что забыли в Париже, – непринужденное веселье и уют”.

Тут и приятный баритон Морфесси и могучий бас Макаров (два энергичных учредителя “Уголка”) спаивают посетителей своими шутками и песнями.

…Тут поет русско-французские шансонетки Поль-Барон и итальянские – Ксендзовский. В прошлый раз Ксендзовскому за песню какой-то посетитель вынул 100 рублей:

“Пожертвуйте от своего имени на воинов”. Тут под неслыханный хохот рассказывает еврейские анекдоты Мамонт Дальский…

Да разве перечислишь, что тут без программки, экспромтом может вспыхнуть за столиками: и песня, и пляска, и рассказ. И все это прилично и непринужденно.

Ну разве подумает кто-нибудь, что тут несколько недель назад был… дровяной склад.

Серым камнем, разрисованным розовым темным дубом, облицованы своды и арки подвала. Весь он чистенький, уютный и жизнерадостный.

Строитель “Уголка” К. Карпович с большим вкусом и знанием дела совершил за короткий срок невероятную метаморфозу. А учредители “Уголка” Макаров и Морфесси разрушили предрассудок, будто немыслимо в Петрограде веселье без вина и клуб без карт и лото».


Но что-то пошло не так… Не прошло и года, в том же «Петербургском листке» появилось объявление о закрытии «Уголка» «по распоряжению администрации». А вслед – новое сообщение: «Премьер

Александринского театра В. Н. Давыдов просил исключить его из числа членов-учредителей общества».

Публика изнемогала от любопытства, гадая о причинах закрытия модного места. Весной 1916 года были расставлены все точки над i.


Журнал «Обозрение театров», Н. Г. Шебуев, март – апрель 1916 года:

«О закрытии “Уголка” пожалеют те, кто читал ему дифирамбы в газетах, которые мечтали туда попасть, но еще не попали. Газеты имели полное основание и право приветствовать появление нового артистического клуба без карт и вина. Медовая неделя сулила долгие дни беззаботных песен Шаляпина, Давыдова, Морфесси…

Все пели и плясали, думая, что народилась новое театральное учреждение. Но вот в один прекрасный день почуялось, что и это – антреприза. Диктатор-антрепренер Макаров (известный бас) впускал и не впускал в зал по собственному усмотрению. Со всех сторон посыпались жалобы на небывалую дороговизну буфета и небывалую пустоту программы. Поужинать вдвоем – меньше 100 рублей нельзя. Опьянев от успеха буфета, антреприза дошла до того, что открыто тяготилась артистами, желающими посетить клуб, зная, что артист не прокутит сотни. “Уголок” наполнился кутящей публикой и стал рестораном дурного тона. На моих глазах не впустили балетмейстера Императорских театров.

Надо гордиться таким гостем!

Как оказалось, В. Н. Давыдову предложили… 300 рублей в месяц за то, что он своим именем прикроет действия антрепризы. Давыдов возмутился и покинул общество. Подлинные художники ушли из кабаре. Макаров – остался…

Между тем за продажу крепких спиртных напитков Макарова осудили на 3 тысячи рублей штрафа или 3 месяца тюрьмы… Вскоре к тому же была запрещена музыка и выступления артистов на эстраде. Так и окончил свои недолгие дни и ночи, блеснув фейерверком, “Уголок”».


Кипучая и авантажная натура «правнука греческого пирата» не давала ему ждать «у моря погоды», тем более когда море это Черное. В Одессе, охваченной лихорадкой Гражданской войны, певец открывает кабаре класса люкс.

Жаль, в мемуарах об этой затее сказано мимоходом.

К счастью, легенда советской песни Леонид Осипович Утесов – в ту пору юный куплетист – сохранил и донес до нас атмосферу «Города у Черного моря».

«…У белых “Дом артиста” в девятнадцатом году в Одессе представлял собой следующее: первый этаж – бар Юрия Морфесси, знаменитого исполнителя песен и цыганских романсов; второй этаж – кабаре при столиках, с программой в стиле все той же “Летучей мыши”; третий этаж – карточный клуб, где буржуазия, хлынувшая с севера к портам Черного моря и осевшая в Одессе, пускалась в последний разгул на родной земле. Как они это делали, я наблюдал не раз, ибо участвовал в программе кабаре вместе с Изой Кремер, Липковской, Вертинским, Троицким и Морфесси. Все это было частным коммерческим предприятием, приносившим хозяевам солидные доходы.

Кремер выступала со своими песенками “Черный Том” и “Если розы расцветают”. Она пришла на эстраду тогда, когда в драматургии царил Леонид Андреев, в литературе – Соллогуб, а салонные оркестры играли фурлану и танго. Песни Изы Кремер об Аргентине и Бразилии – она сама их и сочиняла – были искусственны. Ее спасали только талант и темперамент.

Вертинский выступал в своем костюме Пьеро, с лицом, густо посыпанным пудрой. Он откидывал голову назад, заламывал руки и пел, точно всхлипывал: “Попугай Флобер”, “Кокаинеточка”, “Маленький креольчик”…

В Доме артиста я был, что называется, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Играл маленькие пьесы, пел песенки… Репертуар был разнообразный. Но одним из самых популярных номеров была фантазия на запетую в то время песенку:

Ах, мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимни холода?
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта.

Как-то раз ночью, когда я собрался уходить домой после выступления, я увидел в баре еще одно “представление”. В разных концах бара сидели две компании: одна – из офицеров квартировавшего в Одессе артиллерийского полка, другая – из офицеров Новороссийского полка, которые по случаю полкового праздника привели в бар свой полковой оркестр. Тамадой у новороссийцев был некий князь Нико Ниширадзе, давно уже вышедший в отставку, но служивший когда-то именно в этом полку.

Когда князю наскучило произносить тосты и чокаться, он встал и, тряхнув стариной, скомандовал:

– Хор трубачей Новороссийского полка, церемониальным маршем ша-а-агом-арш!

Грянул торжественный марш, и весь оркестр продефилировал между столиками. Тогда из-за стола артиллеристов встал пожилой полковник и возмутился:

– Безобразие, приводить ночью в кабак военный оркестр.

Князь Ниширадзе обиделся:

– Кто пьян, пусть идет домой спать.

Полковник возмущенно дернул плечами и демонстративно отвернулся. Князь снова отдал ту же команду оркестру. Взбешенный полковник вскочил, за ним вскочили другие офицеры, все они ринулись к Ниширадзе – и началась “гражданская война” местного значения.

Больше всего досталось капитану, случайно забредшему в бар. Он сидел на нейтральной территории, на которой как раз и сошлись противники. Его били и те и другие. Одно “удовольствие” было стоять в стороне и наблюдать, как ведут себя “сыны” добровольческой армии, как колотят они друг друга кулаками, бутылками, тарелками – чем попало. Больше всех переживал Морфесси – ведь офицеры били его посуду и ломали его мебель. Поэтому он потихоньку, по одному отделял дерущихся от общей массы, выпроваживал в вестибюль и дальше на улицу.


Одесса. Большая Московская гостиница


…Спустя несколько дней после происшествия в баре разнесся слух, что к Одессе приближается Красная армия. Белогвардейцы засуетились, побежали с чемоданами на пароходы. Я злорадно смотрел им вслед и испытывал удовольствие, видя их жалкими и ничтожными.

Полки красных ворвались в Одессу вихрем, и этот вихрь смел в море остатки беляков. Они уже не дрались с врагом, они дрались за каждое местечко на пароходе. Корабли отшвартовывались без гудков, посылая городу густые клубы черного дыма, словно свою бессильную злобу.

И было смешно при мысли, что все “спасители” России уместились на нескольких судах. Скатертью дорога! Но когда “дым” рассеялся, оказалось, что вместе с ними уехали Вертинский, Морфесси, Липковская и Кремер. Этого я не ожидал.

Их поступок мне был непонятен и тогда уже показался нелепостью. Ну да бог с ними, мало ли что может сделать растерявшийся, слабовольный и не представляющий ясно, что к чему, человек…

Размышляя о бегстве, допустим, Изы Кремер, я где-то догадывался, что она не смогла бы отказаться от своих интимных песенок, от любования роскошной жизнью, воспевания экзотики, от мечты о “далекой знойной Аргентине”, о той воображаемой Аргентине, в которой нет никаких революций и где ничто не мешает “наслаждаться” жизнью. То же самое для Вертинского, воспевавшего безысходность и отчаяние, “бледных принцев с Антильских островов”, – новая действительность, разрушавшая выдуманные миры, где “лиловые негры подают манто”, была не только неприемлема, но и враждебна. А лихие тройки, рестораны и кутежи, последняя пятерка, которая ставится на ребро, – все то, о чем пел в цыганских романсах хорошим баритоном Морфесси, – все это было напоминанием того, что потеряли прожигатели жизни и за что они теперь ожесточенно сражались»[19].

Два-три дня ползли тревожные слухи и оформились окончательно: экспедиционные войска покидают Одессу под угрозою Красной армии с севера.

Началась паника, завершившаяся такой же панической эвакуацией.

Спасайся, кто может!

Я остался в Одессе, желая спасти свои заложенные вещи, и я видел, как только на третий день после эвакуации заняла город Красная армия. Этой Красной армией была тысяча человек большевицкого сброда, одетого и вооруженного как попало. Вождем этого сброда был эксакцизный чиновник Григорьев. Стадо трусливых шакалов долго отказывалось верить в свой успех. А потом трусость сменилась наглостью, и Одесса была большевизирована по всем правилам искусства: грабежи, облавы чрезвычайки, расстрелы, изъятие излишков, митинги.

Несколько раз меня арестовывали, захватывали на облавах, но меня спасала моя популярность: меня выпускали из-за моего артистического имени.

– Ах, это вы, Морфесси? Ну, вы свободны!

Особенную симпатию питал ко мне какой-то грузинский отряд, он дважды выручал меня из лап местных русских большевиков.

Вообще же этот одесский режим был менее отвратителен, чем он мог бы быть, причина – комендант Одессы Домбровский, коммунизм которого был под большим сомнением. Впоследствии его расстреляли свои же.

Через него я решил добыть из сейфа мои заложенные драгоценности. Но Домбровский, при всем своем желании быть мне полезным и приятным, оказался далеко не всемогущим.

– На этот счет поговорите-ка вы лучше с товарищем Дыбенкою.

– С тем самым? – спросил я.

– С тем самым, – улыбнулся Домбровский. – Я вам дам к нему записочку.

Я увидел знаменитого Дыбенку, сожителя красной Мессалины Коллонтай, здоровеннейшего матроса, красивого мужицко-разбойничьей красотой. Дыбенко прочитал записочку, повертел ее в своих громадных руках.

– Видите, я, в сущности, конечно, мог бы и сам приказать, но это по части товарища Духовного. Пойдите к нему от меня. Стойте, я дам вам к нему записочку.

И потея от напряжения, бывший советский морской министр с трудом выводил какие-то каракули.

Насколько Дыбенко был громаден, настолько товарищ Духовный оказался крохотным, невзрачным юнцом. Этот юнец пообещал:

– Я займусь вашим делом. Придите завтра.

На следующий день он заявил мне:

– Этот сейф вместе с другими отправлен в Москву. Поезжайте в Москву и получите там свои вещи.

– Я в Москву не собираюсь.

– Тем хуже для вас. Это же единственный способ получить обратно то, что вы на своем буржуазном языке называете собственностью.

Махнув рукой на несколько десятков каратов, я решил в буквальном смысле слова «сидеть у моря и ждать погоды» и ни в каком случае не забираться вглубь России.

По всему угадывалась непрочность большевицкой власти в одесском районе. Войск было мало, и войска были третьестепенные, да и комиссарская головка не чувствовала себя крепко, а раз так, лучше быть на берегу Черного моря, нежели на берегу Москвы-реки.

Конечно, большевики принесли в Одессу голод. Ничего нельзя было купить на рынке, ни в лавках, да и лавки, и рынки были упразднены. Рабочее население Одессы, с таким нетерпением ожидавшее прихода большевиков, разочаровалось уже спустя месяц. Желудок – лучший политик, а желудок был пуст. Советская власть кормила рабочих не хлебом и мясом, а митингами. Какой-нибудь болтун, возвышаясь на грузовике, заливается соловьем, сулит пролетариату земной рай, а пролетариат, хмурый, бледный, оборванный, угрюмо слушает программную дребедень.

Чтобы хоть немного поднять эти не имевшие успеха митинги и заманивать на них толпы несчастных, одураченных людей, комиссары начали привлекать артистов – один продекламирует, другой пропоет.

Конечно, пение и декламация должны были носить агитационный характер. Артисты были все на учете, и их назначали на митинги по наряду; кто уклонялся, того – в чека.

– Это в буржуазных странах искусство свободно, – поясняли советские чиновники, – а в стране советов искусство должно быть классовым, пролетарским.

Так же мобилизованы были кое-кто из буржуазных газетчиков и журналистов. Им давались заказы высмеивать Деникина, Колчака и воспевать вождей революции.

Я всячески ловчился, но и мой черед пришел быть потребованным на один из митингов. Передо мною говорил какой-то стопроцентный коммунист, товарищ Анулов, он обещал народу молочные-реки, кисельные берега и жареных рябчиков на деревьях.

Когда он кончил – ни одного хлопка, ни одного возгласа одобрения.

Оратор сконфуженно слез с платформы, уступив мне свое место.

– Спойте что-нибудь, товарищ Морфесси.

Сверху окинув взглядом толпу и увидев повеселевшие лица, я запел:

Понапрасну, мальчик, ходишь,
Понапрасну ножки бьешь,
Ничего ты не получишь.
Дураком домой пойдешь.

Последние слова потонули в оглушительных овациях. Никогда, нигде за всю жизнь я не имел такого безумного успеха. Исступленные крики восторга десятитысячной толпы, гам, шум, грохот рукоплесканий.

Незадачливый оратор позеленел, и мне казалось, что он тут же меня арестует, но все обошлось благополучно; а только больше меня уже не приглашали петь на митингах. Я же старался меньше и меньше попадаться на глаза местным властям.

Мучительно и гнусно тянулось время. Все более и более голодный, обнищавший вид принимала Одесса. Люди продавали все, что еще уцелело, – последнее пальто, последние простыни, чтобы купить хлеба. Вся энергия, вся сила, вся изворотливость ума уходила на добывание пиши.

Террор усилился. По ночам живых буржуев складывали, как дрова, на грузовики и, прикрыв всю эту человеческую гущу брезентом, мчали на расстрел, а затем, уже совсем как дрова, сваливали на грузовик деревенеющие тела жертв и везли за город для того, чтобы в последний раз дочиста ограбить и, раздев трупы, закопать их в общую яму.

Если всю жизнь я пил для веселья, для настроения, для подъема нервов, то в эти кошмарные дни я пил забвенья ради и чтобы утопить в алкоголе чувство бесконечной жути и бесконечного отвращения.

Но и спиртные напитки были привилегией господствующего класса.

Им, вождям трудящихся, – всевозможные марки шампанского, ликеры, коньяки, испанские и сицилийские вина, словом, все то, в чем эта сиволапая рвань не понимала толку. Трудящимся же – денатурат. Я до денатурата не унизился и пробавлялся каким-то подозрительным пойлом, которое мне выдавали за ром. Делил я эту смесь с моим старым другом, сотрудником «Нового Времени» Костею Шумлевичем. Он тоже, бедняга, застрял в Одессе.

Интересный, остроумный собеседник, автор вдохновенных экспромтов, милый Костя Шумлевич не отличался избытком отваги. Плотный, коротконогий, с обвислыми усами, напоследок он приучился бояться собственной тени. Когда говорили об ужасах чрезвычайки, его прошибало холодным потом, и еще ниже обвисали его густые усы. Только хмель заглушал на время вечный страх Кости Шумлевича, и тогда, теряя чувство меры, он был способен выкинуть умопомрачительное коленце.

Такое коленце выкинул Костя на вечеринке у комиссара Домбровского. Я уже отметил, что большевизм Домбровского был под большим сомнением; его тянуло к буржуазной компании, и он задыхался в обществе грубой, тупой и скучной, как серое солдатское сукно, комиссарщины.

На свои вечеринки Домбровский приглашал артистов, и не только рабски служивших советской власти, но и таких непримиримых, как я.

За длинным столом, буквально ломившимся от вкусной, обильной снеди и таких же обильных напитков, сталкивались два мира – наш, буржуазный, и коммунистический. Своих Домбровский принужден был приглашать по политическим соображениям. И без того уже на него начинали коситься.

На одной из таких вечеринок сидевший между помощником Домбровского матросом Шульгой, с одной стороны, а с другой – Тамарой Грузинской, Надеждой Плевицкой и мною встает Костя Шумлевич, достаточно багровый и вспотевший. Держит бумажку свежеисписанную им же самим. И, о ужас, читает стихотворный экспромт – к сожалению, не могу привести его в подлиннике, но общий смысл таков: Домбровский единственный здесь человек изо всей большевицкой банды; он, как пасхальное яичко, красен снаружи, а внутри белый из белых. Все же остальные здесь рвань и шпана.

Можно себе представить впечатление от этого экспромта.

Домбровский сидел ни жив ни мертв; буржуазия упорно ушла в созерцание своих тарелок; комиссары столь же многозначительно, сколь и зловеще переглядывались, и вряд ли возьму грех на душу, сказав, что кое у кого из них потянулись руки к висевшим у пояса наганам и браунингам…

Собравшись с духом, я кое-как рассеял насыщенную электричеством атмосферу и вспугнул неприятное молчание. Помог старый актерский навык. С наигранной развязностью и с такой же наигранной улыбкой я запел старый, эпохи моего детства, романс: «Задремал тихий сад».


Генерал Деникин с офицером Антанты


Внимание отвлечено, положение спасено. А когда все смешалось, я поспешил скрыться и увлек за собой Костю Шумлевича. На другой день, когда трезво осмыслил он вчерашнее, бедняга так перепугался, что на него и смешно и жалко было смотреть. Он даже похудел и несколько суток ночевал в разных местах, опасаясь ареста и, как ему казалось, неминуемого расстрела.

Так дожили мы, если только можно это назвать жизнью, до августа, и хотя это было уже осенью, но повеяло весною. Все росли и росли слухи, что Одесса под угрозою удара белых. До нас доходило это в смутном и неопределенном виде. Но комиссары знали гораздо больше нашего; количество их таяло с каждым днем. Одни сочиняли себе командировки, другие просто уезжали, унося свои головы и увозя награбленное добро. А слухи все определенней и отрадней. Уже существует прочная связь между деникинским десантом, который с часу на час должен высадиться, и белым повстанческим ядром внутри Одессы, во главе которого полковник Саблин. В решительный момент повстанцы захватят власть и встретят пересекших Черное море желанных освободителей.

План осуществился. Когда два эскадрона Крымского конного полка под начальством полковника Туган-Барановского высадились на Большом фонтане, организация Саблина уже фактически овладела Одессой.

Высыпавшее на улицу население, охваченное неописуемым энтузиазмом, чинило суд и расправу. Хватали не успевших бежать большевиков, чекистских девиц и тут же рвали их на части.

…Я собрал воедино все оркестры, какие только были в Одессе; получилось 70 музыкантов в котелках, старых цилиндрах, в соломенных канотье и так же разношерстно одетых. Я их построил в ряды, и мы пошли по всему городу под звуки Преображенского марша. Население с криками присоединялось к нам, и нас было уже несколько тысяч. Этим же Преображенским маршем встретили мы оба молодцеватых, подтянутых эскадрона полковника Туган-Барановского. Многие истерически плакали при виде русских погон и русской национальной формы. Женщины и дети ловили стремена всадников и забрасывали их цветами… Гудели колокола кафедрального собора, сзывая на торжественное богослужение по случаю падения власти нечестивых. С марта по август не слышно было этого звона. Он был под запретом. В этом отношении большевики перещеголяли даже турок в эпоху их господства над балканскими славянами: турки не запрещали колокольного звона, а только требовали, чтобы колокола находились ниже минаретов мечетей данного города.

…Если бы не грохот артиллерийских орудий, можно было бы подумать, что это дни святой Пасхи, по странному капризу календаря пришедшиеся на мягкий, солнечный август. Грохот орудий вот почему: добровольческий крейсер «Кагул» и небольшой английский корабль «Кардок» перекидным огнем бомбардировали подступы к Одессе, внося расстройство и потери в ряды последних красных банд, покинувших город. Но вот уже поистине волшебное превращение. Я раньше сказал, до чего анафемский голод царил в Одессе и что ни за какие деньги нельзя было достать самых незатейливых продуктов. Но в первый же день изгнания большевиков возы, наполненные всем съестным, сотнями и тысячами запрудили площади и улицы, а из окрестных сел и немецких колоний стягивались все новые и новые караваны. Чего-чего только не было на этих возах! Караваи черного хлеба, давно невиданные белые булки, кольцевидные змеи всевозможных колбас, пышные окорока, сало и телятина…

Вскоре Одессу посетил генерал Деникин, торжественно и пышно встреченный военными, духовенством, всевозможными организациями и несметными толпами населения. Главнокомандующему вооруженными силами юга России устроен был в Лондонской гостинице обед. На этом обеде я поднес генералу Деникину «чарочку» и пропел, на мотив «Ямщик, не гони лошадей», приветствие собственного сочинения. Вот оно:

Пускай осуждает иной
Всех тех, кто здесь пьет и поет,
Я верю, Деникин-герой
Спасенье России пришлет.
О нет, не забыт нами он.
Повсюду царит его тень,
И праздничный говор и звон
Простятся в сегодняшний день.

Боже, как тогда верилось, что это уже навсегда и что русская национальная власть укрепится на веки вечные не только в Одессе, а и на всей русской земле. Хотелось, мучительно хотелось верить.

Глава XII

СУДОРОГА «БЕЛОГО» КРЫМА. В КОНСТАНТИНОПОЛЕ. У ПИОНТКОВСКОЙ. ТУРЕЦКИЙ ПАША-МЕЦЕНАТ. СТОЛКНОВЕНИЕ С ИЗОЙ КРЕМЕР. НОВОЕ ДЕЛО. И ЕГО РАЗГРОМ. И «ПРЕКРАСНАЯ ЕЛЕНА» НЕ СПАСЛА. КОРФУ. ВЕНЕЦИАНСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. КАК В ПРАГЕ МЫ ПОДВИЗАЛИСЬ В БАЛАГАНЕ


Крым, этот последний клочок русской земли, занятый белыми национальными войсками, выражаясь языком тогдашней прессы, «агонизировал». Врангель девятый месяц героически защищал подступы к горлышку крымской бутылки. Но на этих подступах в несметном количестве накапливалась Красная армия, снятая с польского фронта.

Большевики хвастались:

– Полмиллиона уложим, а крымскому барону свернем шею!

И действительно, не жалели пушечного мяса. Серая скотинка с пятиконечной звездою на фуражке густо и обильно устилала позиции, а взамен павших появлялось все новое и новое пушечное мясо. Учитывая это, Врангель разработал план эвакуации задолго до его осуществления, а те, кто не был прямо связан с армией, эвакуировались понемногу сами.

В то время, такое тревожное и нервное, я находился в Ялте и, как говорят, жительство имел в гостинице «Россия». Моей соседкой была моя спутница по эмигрантским скитаниям Анна Назаровна Васильева, молодая женщина русских кровей, с русским именем, с профилем римлянки, хотя и белокурая и молочно-розовая. Все было безмятежно, как крымское осеннее солнце, чистая лазурь небес и легкая зыбь малахитового моря. Темно-зеленые горы, упоительный воздух. И вдруг средь этого земного рая – тревожный клич, все перевернувший. Ураганом вбегает ко мне в номер огненно-рыжий, лохматый скрипач:

– Юрий, спасайся, кто может!

– В чем дело?

Скрипач, по основной профессии своей инженер, толково и, как говорят в Одессе, «интеллигентно» нарисовал мне грозную картину: Крым висит на волоске, несметные полчища вдохновляемых пулеметами, поставленными сзади, прут не цепями, а тучами чингизхановских орд. Неизбежна эвакуация, но когда она начнется, будет ад кромешный. Тем, кто не в рядах бойцов, рекомендуется заблаговременно оставить последнюю пядь родной земли, чтобы не попасть в окровавленные лапы советских горилл…

Рыжий скрипач хотя и был неприятным вестником, но зато как нельзя более своевременным. Тем более что моя агитационная роль среди белых известна большевикам и, попадись я им, на лучший случай я удостоился бы разрывной пули в затылок…

Мы устроились с А. Н. Васильевой на пароходе, отходившем в Севастополь. Там, в ставке верховного главнокомандующего, будет как-никак надежней и лучше. Хотя пароход переполнен тифозными, но одна мысль, что мы покидаем Ялту, не защищенную и кишащую тайными большевиками, заставляла забыть всех тифозных на свете. Но в Севастополе тоже было затишье перед бурей. Гостиница Киста, где мы остановились, носила следы развала, и в номерах было так же холодно, как и на улице в осеннюю ночь.

Здесь мой старый приятель по Петербургу капитан первого ранга, бывший командир императорской яхты «Александрия» Мясоедов-Иванов, узнав, что А. Н. Васильева оставила в Одессе много ценных вещей, устроил ей поездку в Одессу на пароходе, которым он командовал. Но оказалось, большевики, уже занявшие Одессу, обстреляли белогвардейский пароход, и он вынужден был возвратиться в Севастополь. А Васильева, сошедшая на берег, застряла в Одессе.

Уже Севастополь, эта последняя цитадель Врангеля, был накануне эвакуации.

Счастье не отвернулось от меня: на севастопольском рейде стоял греческий миноносец «Пантера», новенький, только что пришедший с бразильских доков, где он сооружался еще с несколькими миноносцами для греческого флота. Я, как греческий под данный, имел шансы найти на борту «Пантеры» приют. Действительно, командир ее, бравый капитан Янн-Коста, предложил мне самое широкое гостеприимство, дав право взять с собою еще кое-кого из русских. Я не преминул этим воспользоваться для известной в Петербурге семьи Ярмонкиных. В самый последний момент я устроил на миноносец зубного врача Вальтера. Этот маленький хромоногий толстяк был тоже известным петербуржцем.

Мы пересекли Черное море с потрясающей быстротою. Мало того что кормили нас хорошо, но у Ярмонкиных еще оказался большой запас икры и всевозможных закусок. В кают-компании мы устраивали концерты, я пел, а двое молодых лейтенантов аккомпанировали мне на гитарах и превратились с первых же дебютов в завзятых цыганоманов.

Недалеко от входа в Босфор мы очутились в густом, непроглядном тумане. И вот где я дивился искусству греческих моряков! Миноносец прорезывал этот туман, идя как в ясный солнечный день и, пройдя во мгле весь Босфор, не задев ни один из кораблей международной флотилии, бросил якорь у Галатского моста.

Моей мечтой было как можно скорее сойти на берег и ощутить под ногами твердую почву. Первые дни меня удерживало недомогание. В дороге я простудился и особенно застудил полость рта. Причиною был холод, свирепствовавший на миноносце. Приплыв из жарких стран, он еще не был снабжен отоплением. У меня раздуло щеку, и только хирургическое вмешательство Вальтера спасло меня от воспаления надкостницы. Меня это лишний раз убедило, что как дурные, так и добрые деяния по заслугам воздаются судьбою. Когда я уже совсем оправился, капитан ни за что не хотел меня отпускать. Он полюбил меня, привык к моему обществу и в особенности к моему пению. Он звал меня ехать в Афины. В конце концов он внял моим мольбам и спустил меня на берег.

Антракт
Русская речь на берегах Босфора

Массовый исход беженцев из России датируется 1919–1920 гг. Уезжали с надеждой вернуться. Верили – месяц, год, пусть два, но все образуется. Снова будет «малина со сливками» в подмосковных усадьбах, «ваше благородие» и подарки на Рождество. Первое время эмигрантское общество пыталось сохранить традиции, верность привычному укладу жизни. Основной костяк «первой волны» составляли привыкшие к дисциплине солдаты и офицеры. Стараниями лидеров белого движения, многочисленных родственников царской династии и разномастных политических деятелей были организованы общественные и военные союзы, созывались съезды, избирались всевозможные «теневые кабинеты министров», «правительства в изгнании», призванные едва ли не воссоздать Российскую империю на новых берегах.

Как известно, все наивные попытки закончились ничем. Слишком сильны были противоречия между разными группами эмигрантов. Как пишет в воспоминаниях о «русских в Париже» Е. Менегальдо: «Официально учредить Русское государство в изгнании эмигрантам не удается, зато они преуспевают в другом: создают различные структуры, необходимые для жизни сообщества, и одновременно происходит настоящая экспансия самобытной русской культуры».

Одним из причалов для эмигрантов стал Стамбул. «Изгнанники обживали в основном европейскую часть города на западном берегу Босфора, особенно район Бейоглу, сосредоточенный вокруг улицы Пера.

По словам очевидцев, 1920–1924 гг. были временем явного преобладания русских на Бейоглу.

А. Н. Вертинский, выступавший в то время в кабаре «Черная роза», рассказывал: «Константинополь стал очень быстро русифицироваться. На одной только рю-де-Пера замелькали десятки вывесок: ресторанов, кабаре (дансингов тогда еще не было), магазинов, контор, учреждений, врачей, адвокатов, аптек, булочных… Все это звало, кричало, расхваливая свой товар, напоминало о счастливых днях прошлого: “зернистая икра”, “филипповские пирожки”, “смирновская водка”, “украинский борщ”».


Стамбул. 1919


Филипп Мансель в своей книге «Константинополь», описывая жизнь в этом уголке города, отводит несколько абзацев и русским эмигрантам: «Изможденные белогвардейцы крутят баранки такси, торгуют газетами, шнурками, матрешками. Барышни продают цветы. Жена последнего российского посла дает частные уроки французского и английского. Философ Гурджиев сбывает икру. Профессор математики служит кассиром в русском ресторане…»

А вот как выглядела главная улица Бейоглу глазами Н. Н. Чебышева:

«Пера, кривой коридор, по вечерам беспорядочно испещренный электрическими огнями, стала “нашей” улицей. Русские рестораны вырастали один за другим. Некоторые из них были великолепны, залы в два света, первоклассная кухня, оркестры, каких Константинополь никогда не слышал».

Названия многочисленных вывесок ресторанов, кабаре и кондитерских: «Эрмитаж», «Петроград», «Большой московский кружок», «Аркадия», «Карпыч», «Уголок», «Киевский» и т. д. напоминали старую российскую жизнь. Здесь всё делалось на русский лад… Всё излучало изысканность и благородство. Сверкающие белизной скатерти, серебряные приборы, хрусталь, дамы в вечерних платьях, встречающие гостей как хозяйки дома, меняли облик всего Бейоглу, придавая ему своеобразный эстетизм.

Главной притягательной силой русских развлекательных заведений была выступавшая в них гильдия артистов разных жанров – от классики до «казачка». Их высокий профессионализм и талант восхищали всех посетителей. Об этом свидетельствует и автор статьи «Белые русские» в «Энциклопедии Стамбула» Решад Экрем Кочу: «Белым русским принадлежит важное место в культурной истории Стамбула. Большинство из них – выходцы из самых высоких и образованных кругов царской России… Первое, что они сделали, оказавшись в Стамбуле, – создали развлекательные заведения, которых так не хватало большому городу. В открытых ими ресторанах, ночных клубах, кабаре турки увидели подлинное, освещенное благородством искусство».

…В популярном кабаре «Черная роза» выступал Александр Вертинский… В одном заведении пела русские песни Тараканова, которая выходила на сцену в кокошнике. В другом кабаре цыганские романсы исполняла Настя Полякова. В зале «Каза д’Италия» с аншлагом проходили концерты трио

Виктора Крюкова и его сестер Джеммы и Надежды, которые играли, пели и танцевали. Классические, народные и современные танцы (фокстрот, чарльстон) в их исполнении имели большой успех.

А на площадке парка «Гюльхане» выступал со своей труппой казачий офицер Михаил Турпаев (танцор Казбек). Завоевавший известность как непревзойденный исполнитель горских танцев с кинжалами Михаил Турпаев дожил в Стамбуле до 98 лет и умер в 1978 году.

В ресторане «Режанс» по старинным русским рецептам готовили несколько десятков сортов национального напитка. Водка была с тархуном, облепихой, зверобоем… Очень трудно было найти смородину, она в Турции не растет, но наши умудрялись где-то достать эту ягоду. Делали смородиновую и вишневую настойки. Но самой популярной была водка с лимоном.

«Отец всех турок» Мустафа Ататюрк признавался, что любил заходить в русский ресторан «Режанс» инкогнито, пропустить стаканчик-другой и понаблюдать за посетителями. Хозяева ресторана специально для него всегда держали в холодильнике графинчик ледяной водки, настоянной на лимонных корочках.

Водка в Турции продавалась под известными именами. Так, водку «Бывш. поставщика двора П. А. Смирнова» выпускал один из его сыновей – Владимир. Производство «огненной воды» было рассчитано прежде всего на русских эмигрантов, а деньги, вырученные от ее продажи, должны были идти на содержание русского кабаре «Паризиана», в котором выступала его возлюбленная звезда оперетты Валентина Пионтковская.

Но расчет не оправдался: эмигрантская среда оказалась неплатежеспособной, а турки пили мало.

Красавец-сердцеед Владимир Смирнов имел две истинные страсти – женщины и лошади. До рокового 1917-го он содержал в Петербурге театральную труппу и дарил Пионтковской бриллианты в 40 карат.

В изгнании ситуация разительно поменялась. Спасаясь от кредиторов, чета переезжала из страны в страну. И везде Владимир Петрович тотчас открывал производство водки. Всемирно известная отцовская марка «Смирнов» осталась единственным товаром, которым он располагал. В середине 20-х наследник «водочного короля» перебирается во Францию. Но бизнес не пошел и тут.

Своенравная Пионтковская, боясь нищеты, покинула его.

К 1924 году почти вся русская колония Стамбула, пережив пору недолгого расцвета, стала постепенно разъезжаться: «Чехословакия принимала студентов, инженеров и врачей. Болгария и Сербия приютили у себя часть галлиполийцев, Аргентина звала безземельных казаков, в Германию устремились банкиры, скорняки, Франция нуждалась в дешевой рабочей силе. Русский Стамбул опустел», – находим признание у Вертинского[20].

И если сразу после революции число «стамбульских» русских зашкаливало за миллион, то к 1930 году в Стамбуле осталось лишь 1400 русских.

Я очутился в Константинополе, этом сказочном городе, с восемью деникинскими тысячерублевками – «колокольчиками», что по тогдашнему курсу было равно нескольким турецким пиастрам.

Некоторое время я был в унынии, пока не встретил Валентину Ивановну Пионтковскую. Она была директрисой театра «Паризиана», где собирались по вечерам сливки экспедиционного корпуса. Пионтковская пригласила меня петь в «Паризиане», и я выступил в первый же вечер, и гонорар был мне положен 35 лир в сутки. Я сразу почувствовал себя Ротшильдом, но, кроме этого, я получал еще от офицеров союзных армий и флота денежные подарки за частные выступления в их интимной компании. И сплошь да рядом, покидая на заре театр, я уносил в карманах валюту всех стран – американские и мексиканские доллары, турецкие, английские и египетские фунты, французские и бельгийские франки, итальянские лиры и греческие драхмы.

Но вот Босфор запрудился 130 кораблями флотилии Врангеля. Это был клочок плавучей России, не пожелавший остаться под большевицким ярмом. Женщины и дети изнемогали от голода и жажды. Снабжение всей этой беженской армады в первые дни совсем не было налажено. Необходима была немедленная помощь. Я организовал бродячий хор, и с мандолинами, гитарами мы давали концерты на улицах, на площадях, во дворцах турецких министерств, возле иностранных посольств, под окнами богатых левантинцев, армян и греков. Деньги сыпались как из рога изобилия. Особенно щедры были турки, влюбленные в русских дам. Мы пели им сентиментальные романсы, а они, расчувствовавшись, давали нам по пятидесяти и по сто лир.

Накупив провизии, фруктов, минеральной воды, мы, погрузив все это на ялик, подплывали к пароходам с беженцами и раздавали все свои запасы, главным образом детям и женщинам. И так продолжалось несколько дней. Помощь наша, хотя и незаметная с виду, на деле оказалась довольно значительной. Значительной также и в смысле моральном: мы показали нашим соотечественникам, что они не забыты теми, кто находится на свободе и в лучших материальных условиях.

Я уже отметил, что моя служба в «Паризиане» приносила мне более чем достаточно денег. Настолько, что хотя я жил широко и еще шире помогал, однако же в сравнительно короткий промежуток времени я отложил две тысячи турецких лир.

А из «Паризианы» я ушел, да если бы и не ушел, она все равно закрылась бы. Пришлось серьезно задуматься над тем, как быть и что предпринять…

Но свет не без добрых людей. По странной иронии судьбы, в нашем беженском взбаламученном мире этими добрыми людьми оказывались большею частью наши недавние враги по Великой войне – турки. Много трогательных страниц можно было бы заполнить описанием того, что делали в частном, интимном порядке для наших беженцев отдельные турки. Такой «отдельный» турок выпал и на мою долю.

Это был богатый, европейски воспитанный и образованный паша, очень мало живший в Константинополе и очень много живший в Европе.

У него имелся роскошный особняк, в котором он не останавливался, навещая изредка столицу своей родины и предпочитая апартамент в Пера-Палас отеле. Паша предложил мне свой трехэтажный особняк со всем его убранством и с многочисленным штатом прислуги, начиная от поваров и кончая лакеями-нубийцами, частью в восточном одеянии, частью в расшитых золотом вицмундирах с эполетами и аксельбантом на левом плече.

– Устраивайте что хотите и как хотите.

Я и устроил: в одном этаже – ресторан с концертной программой, в другом этаже – гостиные комнаты и библиотека, в третьем – карточный клуб. А если ко всему этому прибавить еще волшебный тропический уголок в виде зимнего сада, то будет понятным, почему устремились к нам и дамы, залитые бриллиантами, и те сливки экспедиционного корпуса, которым я был хорошо известен по «Паризиане».

Я был главным директором этого предприятия, а моей главной сотрудницей была Иза Кремер.

Однажды у нас был особенно парадный вечер; были французские, английские и американские адмиралы… Был почти весь штаб командующего союзными силами на Ближнем Востоке генерала Франше д’Эсперэ.

Настроения в этой среде были явно монархические, по крайней мере по отношению к России. Эти оговорки необходимы для уяснения дальнейшего.

По требованию публики оркестр исполнил русский гимн. Все встали, как один человек. Все, за исключением Изы Кремер. Она демонстративно продолжала сидеть.

Ко мне подходит французский полковник, весь в орденах, и с возмущением заявляет:

– Как вы допускаете это? Как смеет эта дама сидеть, когда слушают гимн стоя, все, до высших чинов нашей армии и флота!

Я был и без того накален бестактным поведением Изы Кремер, а вполне резонное замечание французского офицера подлило еще масла в огонь. Я подошел к Изе Кремер и сказал:

– До ваших политических убеждений мне нет никакого дела, но хотя бы потому, что вы являетесь сотрудницей этого предприятия, вам следовало встать, чтобы не быть объектом возмущения всех наших гостей.

И, наконец, если уж вам так неприятен русский гимн, вы могли незаметно уйти. До сих пор я отказывался верить, что в Одессе, во дни большевиков, вы пели в местной чрезвычайке, одетая во все красное, но после того, что произошло, я не сомневаюсь, что это было именно так!..

Иза Кремер начала мне что-то возражать, сейчас уже не помню, что именно, я не сдержался и резко потребовал:

– Сейчас же, сию минуту потрудитесь покинуть зал.

Мое требование было немедленно исполнено. Прошло много лет, и я ни на один миг не жалел о моем поступке, хотя тогда же, в Константинополе, он мне дорого обошелся. Читатель увидит, как и почему наше предприятие в особняке щедрого паши прекратилось самым неожиданным образом. Наш благодетель скоропостижно скончался где-то на благодатной французской Ривьере. Наследники паши, а таковых оказалось несколько, совсем не склонны были продолжать его меценатскую затею и с восточной деликатностью, но вполне твердо просили очистить особняк. Я попытался было заикнуться, что теперь мы настолько уже окрепли, что можем оплачивать помещение, но и это не имело никакого успеха. Пришлось эвакуироваться в ударном порядке, как говорят большевики, и устремить свои взоры на поиски чего-нибудь нового.

Увы, это было не так легко. Все лучшие места были уже разобраны, расхватаны, никуда не приткнешься, и надо было превратиться в ресторанного Колумба, дабы открыть что-нибудь совсем неведомое, а затем это неведомое приспособить в надлежащем смысле.

За городом, вернее, почти за городом, ибо это уже окраина, пересекаемая длинною улицею Шишли, процветал негр Томас со своею «Стеллою». Этот уголок привлекал кутящую публику и делал хорошие дела.

Кстати, Иза Кремер, уйдя от меня, начала выступать у Томаса. Невдалеке от «Стеллы», поближе к центру, имелся маленький полусад, полупустырь, прозябавший самым жалким, самым бесславным образом. И вот его-то я с Настей Поляковой взяли в аренду. Закипела работа.

Ближайшими моими помощниками были многоопытный в этом деле и вообще на все руки талантливый Александр Семенович Полонский и художник Непокойчицкий. В результате из поганого пустыря мы сделали петербургский летний «Буфф» в миниатюре. Выросли легкие, изящные павильоны, киоски, дорожки были усыпаны каким-то необыкновенным гравием.

Весь сад так ослепительно был залит электричеством, что над ним стояло багровое зарево, видимое издалека. У подъезда – шесть дуговых фонарей, в буквальном смысле слова небо пылало заревом. Потускнела томасовская «Стелла». Вся трагедия была в том, что публика, направляющаяся в «Стеллу», недоезжая, заворачивала к нам, в «Стрельну», и у нас уже бросала якорь.

На амплуа гарсонов у нас были светские и титулованные русские дамы; не потому, что мы к этому стремились, а так выходило случайно.

Мы процветали, больше чем процветали – блаженствовали. Даже некоторые хозяйственные недочеты и упущения не могли особенно поколебать наших доходов. А недочеты сводились главным образом к тому, что заведование баром не находилось на должной высоте. В заведующие я взял Мейендорфа, высокого мужчину с довольно резким и носатым профилем, а в помощники к нему приставил моего многолетнего друга и аккомпаниатора – Сашу Макарова, ныне покойного, Царство ему небесное! Но вот уже не знаю, кто кого научил – Саша Макаров Мейендорфа или Мейендорф Сашу Макарова, но только они решили, что гораздо выгоднее, по крайней мере для них, торговать своими напитками и деньги класть в свой карман, а мое вино стояло нетронутым. Но, повторяю, даже эти комбинации не могли свалить нас, свалило нас другое.

Оккупационная жандармерия и полиция установила предельный час для торговли в ночных ресторанах, варьете и барах. За нарушение этого правила налагали взыскания и кары. Это в теории, на практике же если и не всегда, то довольно часто можно было найти обходную лазейку. У нас, хотя обходных лазеек и не было, но, полагаясь на наше отечественное авось, мы не особенно строго соблюдали предельный час… И сплошь да рядом он затягивался до белого дня.

И вот на нас последовал донос. Мне передавали, будто это произошло не без участия Изы Кремер, которая в это время выступала у нашего конкурента – в ресторане Томаса «Стелла». Если это так, то весьма возможно, это была личная месть мне за скандал во время исполнения гимна.

В итоге нас закрыли на восемь дней – это было равносильно полному разгрому. Превосходно вертевшееся колесо остановилось, замерло. Все те веселящиеся компании, которые направлялись к нам, увидев, что у нас глухо и пусто, по инерции попадали в гостеприимные объятия «Стеллы».

Правда, нас любили, нам сочувствовали, но от этого нам не было легче.

Стараясь сохранить лицо, мы объясняли гостям, что у нас ремонт, что мы готовим нечто изумительное – весь Константинополь ахнет, но и эта невинная ложь практически ничего не давала. Хотя не совсем ложь. Мы действительно готовили нечто изумительное, и вправду ахнул весь Константинополь, но даже и это не могло покрыть наших убытков.

Мы долго и тщательно готовились к постановке «Прекрасной Елены» с новыми, чисто рейнгардовскими трюками. Елену-Пионтковскую выносили в паланкине чернокожие рабы, и это не были статисты, вымазанные сажею, а настоящие колоссального роста негры и нубийцы. Агамемнон выезжал на ослике, а Менелая-Полонского вносил на сцену турецкий грузчик-«хамал». Если прибавить к этому два оркестра музыки, кордебалет и хор, оригинальную постановку, действие в публике, при эффектном освещении прожекторов, красочность костюмов, то будет понятен ошеломляющий успех «Прекрасной Елены». Это был наш последний луч солнца, погасший в густых, зловещих тучах, скопившихся над нашими головами.

Нашей тяжелой, надгробной плитою оказался прозаический подоходный налог. Турецкие чиновники, ведающие налогами, пользовавшиеся ежедневным нашим широким гостеприимством, все время уверяли нас, что подоходный налог – лишь буква закона, не более, и что нам платить в турецкую казну ничего не придется – они, чиновники, позаботятся об этом. Мы легкомысленно верили им.

И вот в одно скверное утро я получил повестку с требованием в кратчайший срок уплатить подоходный налог в размере 5000 турецких лир! За неплатеж – изволь садиться в тюрьму! Чудесный народ турки, но ужасны их тюрьмы. Перспектива очутиться в одном из этих клоповников не прельщала меня нисколько, а внести 5000 лир было для меня такой же физической невозможностью, как, скажем, проглотить великолепную мечеть Айя-София.

Надо было выбирать что-то среднее между этими двумя крайностями. Я решил стремительно покинуть берега Босфора, дабы ускользнуть от ничуть не заслуженной мною тюрьмы. А то, что турецкая казна не получит подоходного налога с меня, русского беженца и греческого подданного, – право же, в этом грех небольшой для меня и еще меньший для казны. Да, кстати, мое греческое подданство усугубило бы мои тюремные страдания, ибо, как известно, турки особенной нежности к грекам не питали и не питают.

Итак, жребий брошен!

В полдень я еще завтракал у Токатлиана в обществе моих друзей и знакомых, а в час дня был уже на борту итальянского парохода «Клеопатра» и был забронирован экстерриториальностью. Мои чемоданы отправлены были еще с вечера на пароход.

Дивертисмент
Иза Кремер: «Красная Коломбина»

В далекой знойной Аргентине,
Где небо южное так сине…
Из репертуара И. Я. Кремер

Иза Кремер, вынудившая Морфесси бегством скрываться из Константинополя, была талантливой артисткой и незаурядной женщиной. Судьба ее заслуживает отдельного рассказа.

Иза Яковлевна Кремер родилась в Бессарабии. Позднее семья перебралась в Одессу. Не обладая солидным достатком, ее «бедные и не очень грамотные родители» сумели разглядеть в дочери явные способности к пению и отправили юную девушку учиться вокалу в Италию. Вернувшись в конце 1911 года на родину, зимой 1912-го юная актриса дебютирует на сцене. Но подлинный успех пришел лишь несколько лет спустя, с уходом из оперного театра и началом сольной карьеры на эстраде. Она прославилась как исполнительница легких жанровых вещиц – «музыкальных улыбок». Ее творчество перекликается с «печальными песенками» Вертинского. Подобно Александру Николаевичу Иза Кремер часто являлась и автором исполняемых шансонеток, а иногда просто переводила французские, итальянские, испанские куплеты на русский язык. Даже манера исполнения была у них в чем-то схожа.

Бурные овации и восторженные крики поклонников потонули в раскатах выстрелов «Авроры» – в 1920 году певица вместе с мужем отплыла в Константинополь.

«Почему Кремер покинула родину? – задается вопросом известный советский импресарио И. Нежный. – Для меня такой шаг явился неожиданностью. Мне известно, что она сочувственно встретила революцию, симпатизировала новой власти. Когда в город вошли красные, Иза Кремер охотно и довольно часто выступала в клубе военной комендатуры. Больше того, она привлекала к бесплатным концертам Надежду Плевицкую и других известных актеров и актрис.

…Потом, когда Одессу снова заняли белогвардейцы и интервенты, они припомнили Изе Кремер ее общение с красными. На первом же концерте, как только она вышла на эстраду, из зала раздались выкрики: “Комендантская певичка!”,

“Ей место в контрразведке!” Но вся остальная публика буквально обрушилась на белых хулиганов и заставила их замолчать. Не посмели принять против певицы и репрессивные меры – слишком велика была ее популярность.

А Кремер не испугалась. В самый разгар белого террора, когда людей по малейшему подозрению хватали и расстреливали прямо на улицах, она совершила смелый и самоотверженный поступок. Однажды Иза Яковлевна встретилась на улице с бывшим красным военным комендантом города и порта Сановичем.

Он был в штатском, так как скрывался от преследовавших его контрразведчиков. Кремер сразу же узнала Сановича и поняла, что его преследуют. Не растерявшись, она быстро отвела его к себе на квартиру и прятала там, несмотря на то что это было сопряжено с большим риском. Когда же белогвардейский разгул несколько приутих, она помогла ему перебраться в безопасное место и тем самым спасла жизнь красному коменданту Одессы.

И все же Иза Кремер уехала из России… По-видимому, решающую роль тут сыграло влияние ее первого мужа – бывшего редактора “Одесских новостей” Хейфеца…»

Как складывалась карьера Изы Яковлевны в Стамбуле, нам уже известно из строчек Баяна русской песни.

После недолгого пребывания на берегах Босфора актриса едет в турне по европейским столицам, но в середине 20-х обосновывается в США. Приятный голос и интернациональный репертуар позволяют ей стать звездой бродвейских мюзиклов. В Нью-Йорке она записала несколько пластинок с русскими песнями, которые исполняла во время многочисленных и очень успешных гастролей по всему миру.

Сохранилось воспоминание одной из зрительниц концерта Изы Кремер в Париже: «Я видела и слышала нежную, очень артистичную Изу Кремер. Она выступала в приталенном черном платье и пела “Мадам Лулу” и “Черного Тома”. Это было в зале Гаво, в Париже, и концерты собирали много народу. Иза была среднего роста, слегка полноватая, носила глубокое декольте».

В 1923 году, несмотря на антисемитские выступления и даже звучавшие в ее адрес угрозы смерти, Иза Кремер дала концерт для евреев Варшавы. В 1933 году она приехала в Германию, чтобы выступить в Обществе еврейской культуры. Кроме того, певица дала множество концертов в поддержку испанских республиканцев.

В 1934 году, во время своего очередного турне по Южной Америке, Иза познакомилась с Грегорио Берманном, педагогом по профессии и социалистом по убеждениям. Девять лет спустя они поженились.

В 30-е и 40-е годы американским импресарио Изы Кремер был Сол Юрок, устраивавший гастроли в Америке самого Ф. И. Шаляпина. (Кстати, сочувствовавший коммунистам Юрок лично передавал Шаляпину письмо от советских властей с предложением вернуться в СССР.)



В США на фирме певца Севы Фулона Seva records вышли пластинки Изы Кремер – популярные песни на еврейском языке.

Во время Второй мировой войны в Аргентине, где правительство тайно поддерживало нацистов, Кремер давала концерты, сбор от которых шел в пользу союзников.

Из-за своей весьма активной общественной деятельности супруги пострадали: Берманн потерял работу, а Изу отлучили от больших залов. Но они остались верными своим идеалам мира и справедливости. Иза Кремер передавала средства от своих концертов жертвам Холокоста, дала концерт в поддержку только что появившегося Государства Израиль. Все это привело к тому, что в последние годы ее карьеры певицу всячески замалчивали.

Скончалась Иза Кремер в городе Кордова, в Аргентине, летом 1956 года во время сборов к поездке в СССР.

Не успели мы еще пройти Дарданеллы, как мне пришла идея, каковую я разве только по своей скромности не назову гениальной. Учтя многочисленных нарядных пассажиров и вообще комфорт и размах, царивший на этом почти океанском пароходе, я предложил моей маленькой труппе:

– Дадим концерт и посмотрим, что из этого выйдет!

Вышло успешно и обогатило нашу тощую кассу без малого на 4000 итальянских лир. Грядущее уже не казалось таким мрачным, и даже серенький дождливый день, встретивший нас в Пирее, показался солнечным. В Пирее стало на пароходе одним высокопоставленным пассажиром больше – это был греческий экс-король. Мы проходили узенькую ленточку Коринфского канала. С обеих сторон бежали за пароходом полунагие бронзовые мальчишки. Мы им бросали медные монеты, и они ловили их с ловкостью жонглеров…

…В Венеции мы проделывали традиционный для всех путешественников ритуал: посещение дворца дожей, кормление голубей на плаца Сан-Марко, катание на гондолах по Большому каналу. Ночью мы, скользя мимо уснувших палаццо, пели цыганские романсы, и так как в это время все это было еще ново в Венеции, наша цыганщина производила сенсацию.

Но еще большую сенсацию произвел я с одним моим другом, полковником. Зашли мы в бар, наполненный гостями. И явилась нам озорная мысль перепробовать все ликеры, имевшиеся в буфете. Каждый из нас выпил по 20 рюмок густой, маслянистой жидкости всех вкусов, цветов и оттенков. Это произвело потрясающее впечатление и на хозяина, и на весь персонал, и на публику. Нас провожали с поясными поклонами, и за нами долго следовал хвост из нескольких десятков любопытных. Мало этого, когда на другой день мы скромно ели мороженое на площади св. Марка, под портиками кафе Флориана, которое за триста лет никогда, ни на один день не запиралось, вокруг нас собралась толпа, привлеченная теми, кто накануне был свидетелем нашего подвига в баре.

Следующий наш этап – Вена. В австрийской столице нам не повезло, что я и предвидел. Были переговоры с дирекцией Большого театра.

Нам дали дебют. Пришелся он как раз на православную нашу страстную субботу. Я уговаривал моих коллег, убеждал, что в этот день нельзя петь, а если мы выступим, ничего хорошего нам это не принесет. Я оказался в одиночестве, все остальные были за дебют. Скрепя сердце я должен был покориться. И получилась неудача. Самый дебют прошел неплохо, но с дирекцией вышли трения, контракт не был подписан. Других предложений не было, и мы уехали в Прагу. Там дела пошли бойчее.

Мы с успехом выступали в ресторане «Златни гусли». Но вот подоспела большая полувыставка, полуярмарка, где мы отважились выступить независимо ни от кого, а своей собственной антрепризою.

Мы сняли балаган и в таком же балаганном духе начали свои концерты. Мой друг полковник зазывал гостей. Брали мы по две и по три кроны. Публика валом валила. Антрактов не было, одна программа сменяла другую. Не успевали мы кончить, зрительные места балагана очищались, наполнялись вновь, и начинался очередной сеанс. Чистого искусства в этих ремесленных выступлениях было немного, но зато был материальный успех, столь необходимый ввиду полной неопределенности дальнейшего.

Весть о наших лаврах в деревянном пражском балагане докатилась до Парижа, и мы получили выгодный контракт от бывшего русского офицера, который держал на улице Комартен ресторан «Тройку», впоследствии перенесенный куда-то на Монмартр.

После патриархальной чешской столицы Париж ослепил, оглушил и очаровал нас. Да и в «Тройке» была совсем другая публика. В то сравнительно далекое время было еще много богатых русских, и дамы первых рядов сверкали такими бриллиантами, что, если бы их собрать воедино, можно было бы на вырученные деньги освободить Россию от большевиков…

Глава XIII

МОЯ ПЕРВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА С ГРИГОРИЕМ РАСПУТИНЫМ. ЕГО САМОЗВАНЫЙ СЕКРЕТАРЬ СИМАНОВИЧ. ПОЕЗДКА ПО СИБИРИ. КИТАЙСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. В ЧАЙНОМ ДОМИКЕ


Распутин во дни его наибольшей популярности заинтересовал собою все круги петербургского общества и даже те, которые до самого последнего времени с ним не соприкасались да и не имели ни желания, ни практической выгоды соприкасаться.

Я разумею артистические круги – художников, певцов, журналистов, актеров. Но и здесь произошел сдвиг. Этот мужицкий сфинкс, полуюродивый, полусектант, заинтересовал многих из нас. Светские и полусветские дамы, известные прямой и относительной близостью к Распутину, устраивали обеды и на эти обеды, вернее, на «старца», приглашали литераторов и артистов.

На один из таких обедов приглашена была целая группа: неизменные Аяксы – актер Ходотов и пианист Вильбушевич, гармонист Рамш, танцовщик Шурка Орлов, еще несколько человек и я.

Хозяйка дома, по происхождению полугречанка, была очень горда тем, что может показать нам Распутина. Я приехал вместе с Ходотовым, и первым нашим впечатлением был этот «виновник торжества». В гостиной, в тесном соседстве нескольких дам, сидел тот, чье имя широко было известно не только в России, но и за границей. Длинные, густо напомаженные или намасленные волосы не производили особенно приятного впечатления, как, впрочем, и вся фигура знаменитого старца. Жиденькая борода, крупные, словно топором вырубленные черты и маленькие, пытливые глазки. Одет он был в поддевку поверх малиновой косоворотки, а плисовые штаны были заправлены в высокие сапоги. При ближайшем рассмотрении ногти Распутина оказались обведенными траурной каймой. Внешний облик не располагал к себе, и не было никакого желания подойти к Григорию Ефимовичу, как заискивающе величали его здесь. Мы с Ходотовым держались в стороне.

Заметил это Распутин, несколько минут наблюдал нас исподлобья. Ходотов отвечал ему не особенно ласковым взглядом. Старцу, избалованному всеобщим поклонением, это не понравилось. Цепко и легко для своей с виду неуклюжей фигуры сорвавшись с места, он такой же цепкой и легкой походкой приблизился к нам, вернее, к Хо-дотову, и спросил его:

– Что ты на меня так нехорошо глядишь? Видно, я не по сердцу тебе, не любишь меня?

Ходотов, пожав плечами, сухо ответил:

– Что я? Тебя вся Россия не любит.

У Распутина что-то дрогнуло в лице, и, насупившись, он отошел. Но недолго тянулось его мрачное настроение. За обедом ему усердно подливали красного вина, и он так же усердно пил стакан за стаканом. Ел он весьма неаппетитно, гораздо чаще прибегая к помощи пальцев, нежели к помощи вилки.

И здесь были его поклонницы, но присутствие посторонних несколько сдерживало этих дам. По словам очевидцев, на строго интимных обедах поклонницы в каком-то благоговейном экстазе облизывали и обсасывали руки Распутина, запачканные в рыбном или говяжьем соусе. Обед кончен. Рамш, взяв гармонию, с виртуозной лихостью начал исполнять плясовую. Зажженный этими звуками изящный и ловкий Орлов, одним прыжком очутившись на столе, пустился в «русскую». Это подзадорило Распутина, и он, разогретый вином, ринулся вприсядку. Это был обыкновенный мужицкий пляс, но с несомненным придатком особенной волевой силы, мало-помалу перешедшей в хлыстовское радение. И чем дальше, тем больше от жестикуляции старца веяло такой откровенной эротикой, что делалось омерзительно. Я поспешил незаметно уйти. Это была моя первая и последняя встреча с фатальным Григорием Ефимовичем. Впрочем, она могла бы быть далеко не последней, но я сознательно уклонялся от приглашения в те дома, где мог с ним встретиться.

От Распутина вполне понятен и логичен переход к его личному секретарю Симановичу.

Разумеется, это секретарство было мифическое и вполне самозваное. Зная, что около старца легко поживиться и на его имени легко играть, Симанович назвался его секретарем.

Что такое Симанович?

Прежде всего мелкий клубный игрок, выражаясь клубным языком, «сидящий на швали». Потерпев поражение на карточном поле, он решил вознаградить себя, эксплуатируя возможности и связи Распутина. Оседлав безграмотного мужика, Симанович преуспевал, выдумывая и осуществляя один гешефт за другим. Он устраивал оргии, на которых опьяневший Распутин делался в его руках послушным и слепым орудием.

Если бы Симанович на этом и закончил свою карьеру, это бы еще с полгоря, мало ли таких, как он, не стоило бы о нем и вспоминать. Но в том-то и дело, что он осмелился выпустить свои «Мемуары»…Трудно выдумать более дурной тон, чем язык этих воспоминаний. «Не по Сеньке шапка», можно сказать по адресу этого мемуариста.

А вот где оказался Симанович в своей родной стихии, это в роли импресарио дочери Распутина Марьи Григорьевны. Он возит по всему свету эту неуравновешенную, странную особу и показывает ее на подмостках разных кафешантанов и варьете. Все ее номера и скетчи – тенденциозное унижение бывшей императорской России. В одном из таких скетчей Распутина появляется в царской короне и с кнутом в руках, что должно символизировать «кровавую тиранию самодержавия». Меня удивляет равнодушие эмигрантской печати ко всей этой гнусности вместе с вдохновителем ее – Симановичем.

Был 1917 год. Была керенщина. Я надумал большую сибирскую поездку с целым рядом концертов, начиная с Вологды и Перми и кончая Владивостоком.

Я с моей труппою занял ряд купе в спальном вагоне сибирского экспресса. До Екатеринбурга все шло благополучно. Вернее, какая-то видимость благополучия. Никто не врывался к нам, но эта угроза висела над нами, и вообще мы чувствовали себя во власти анархии, быть может, временно и случайно притаившейся.

…Чем дальше, тем ярче сказывались завоевания революции. Битком набиты были шинельной чернью все вокзалы и станции Сибири. Эти орды останавливали движение, атаковали поезда. Узнав, что какой-нибудь пассажирский поезд идет раньше, они устремлялись к этому поезду, выламывая окна и двери, терроризируя платных пассажиров и бесчинствуя вовсю. Пассажиру, мало-мальски прилично одетому, рискованно было выйти на станции. Какой-нибудь агитатор сейчас же науськивал на него серую массу.

Так было и со мною в Омске. Чернобородая каналья, увидев меня, завопила:

– Товарищи, смотрите, в каких шубах ходят буржуи, а наш брат трудящийся…

И пошел, пошел!

Я видел вокруг себя искаженные ненавистью физиономии и насилу пробился в вагон сквозь гущу нафанатизированной чернобородым толпы.

Единственным утешением и моральным подспорьем был тот успех, которым мы пользовались повсюду, где только давали свои концерты. Переполненные залы, овации и широченное, чисто сибирское гостеприимство.

Благодатная Сибирь еще не успела вкусить всех прелестей переворота с его голодом и разрухою. Проделав весь сибирский путь, я убедился, как чудесно поставлена была реклама граммофонного общества His master's voice, законтрактовавшего меня на целую серию пластинок. Все станции до самых маленьких и глухих включительно заклеены были большими моими портретами.

…А когда мы очутились в Маньчжурии, она показалась нам раем, до того напоминала мирные и безмятежные времена. Уклад жизни был самый дореволюционный, и вдобавок с подневольного сухого режима мы сразу перешли здесь на мокрый. Алкоголь, запрещенный в европейской и азиатской России, здесь имелся и продавался в неограниченном изобилии. Помню, какое ошеломляющее действие это произвело на моего пианиста Карлина. Не успели мы остановиться в одном из харбинских отелей, как пианист забегал по коридорам, неистово вопя по адресу китайцев-слуг:

– Водки, ходя, водки!

И на радостях напился до бесчувствия.

Дешевизна в Харбине была анекдотическая. Я дал моему лилипуту-мажордому Николаю Сурину рубль с тем, чтобы он накупил всякой всячины.

Он вернулся перегруженный пакетами, купив бутылку водки, хлеба, соленых, консервных и мясных закусок, еще чего-то и к довершению принес еще около 30 копеек сдачи. Вообще Маньчжурия пленила нас красочностью и необычайностью всего, что мы увидели. До сих пор я только в оперетках видел гейш, и китайские фонари, и рикш, этих двуногих лошадей, а здесь мы посещали чайные домики с гейшами, передвигались на рикшах, и цветные бумажные фонарики сообщали какую-то особенную декоративность и маньчжурской улице, и маньчжурской ночи.

…При посещении чайного домика с гейшами мы должны были снять обыкновенную обувь и надеть деревянные туфли. Это оказалось не особенно любопытным зрелищем. Мы застали несколько гейш, в кружок сидевших на циновках, раскачиваясь, они пели что-то свое под аккомпанемент струнного инструмента с длинным грифом, имеющим отдаленное сходство с национальным кавказским инструментом тари. Нам подали чай, а затем алкогольный напиток, зовущийся саки и не лишенный привкуса водки самой обыкновенной, но цвета зубровки, вдобавок теплый. Теплая водка – это совсем по-китайски.

На другое утро меня начала одолевать жажда, я выпил два стакана воды и сразу охмелел. Оказалось, что именно таково свойство саки: стоит выпить ее накануне, а на другое утро выпить воды – опьянеешь. С Дальнего Востока мы думали перекинуться в Японию и там дать несколько концертов, но план этот мы не осуществили, получив из Петербурга телеграмму о падении Временного правительства и торжестве большевиков. Забыв про Японию, мы поспешили в Петербург спасать свои квартиры, свое имущество.

Как милый курьез купил я в Маньчжурии несколько маленьких мешочков с новенькими серебряными пятиалтынными японской чеканки. Меня прельстило своей оригинальностью то, что это была, как теперь говорят, продукция не русской столицы, а японской. Монеты ничем не отличались от чеканки петербургских, с тою лишь разницею, что эти пятиалтынные под русским государственным гербом снабжены были знаком восходящего солнца. Я эти мешочки вспоминаю с особенным умилением. Как и всем моим остальным добром, ими воспользовались большевики, и по каким-то комиссарским рукам теперь гуляют эти маленькие серебряные монетки с российским двуглавым орлом, на смену коего пришел серп и молот. Грустно и тяжело вспоминать все это…

Глава XIV

КАК Я СТАЛ ЭСТРАДНЫМ ПЕВЦОМ. БОЙ НА НЕВСКОМ ПРОСПЕКТЕ. КАВКАЗСКИЙ ПОГРЕБОК, ИЗДАТЕЛЬСТВО ДАВИНГОРФ И ПЛАСТИНКИ «ГОЛОС СВОЕГО ХОЗЯИНА». НЕСОСТОЯВШИЙСЯ БОКС С Ф. И. ШАЛЯПИНЫМ


Вот уже моя книга подходит к концу, а я до сих пор еще не рассказал, как из оперного и опереточного премьера я сделался эстрадным певцом, заслужил популярность и дорогое мне звание – Баян русской песни…Впервые исполнил я на эстраде русские народные песни в Одессе. Я только что встал после жестокого воспаления легких. Пользовавший меня врач строго-настрого запретил мне возвращаться в оперетту. Врач был опытный, серьезный, не верить ему я не мог, и пришлось серьезно задуматься: как же быть дальше? Жить без сцены я не мог – я отдал ей всю свою молодость, сжился, сроднился с нею. С тоскою смотрел я в будущее. Мелькнула было мысль: сделаться эстрадным певцом, который может петь не утомляясь, беречь себя, но только мелькнула и расплылась, как облачко в небесной лазури. Для концертной эстрады нужны деньги хотя бы на гардероб, а болезнь унесла с собою все мои сбережения…

В одну из таких тоскливых минут зашел ко мне мой приятель Розен-блит, и я поведал ему все свои невеселые мысли – мечты о карьере певца русских народных песен как единственном выходе из создавшегося трудного положения.

– Так в чем же дело, – воскликнул он, – будешь эстрадным певцом, будешь давать концерты, петь русские песни. Отлично!..

– Да, друг мой, но мне не на что даже сшить себе поддевку.

– Что такое поддевка? Сшей себе сразу пять. Я тебе дам триста рублей. Довольно?

С этих трехсот рублей и началось. Еврей Розенблит помог мне создать новый жанр национальной русской песни своими деньгами, а другой еврей, Резников, сшил мне мою первую национальную русскую поддевку. Как раз в это время пришли ко мне студенты с просьбою участвовать в их благотворительном концерте. Я засел за пианино и как следует разучил несколько песен: «Ну быстрей летите, кони», «Пожар московский», «Понапрасну, мальчик, ходишь» и др. Настал день концерта. Не без трепета надел я свою новенькую поддевку и вышел на эстраду. Но после первой же песни я понял, что успех обеспечен, распелся, зажег публику и потом много, по ее требованию, бисировал!.. Новая моя карьера началась блестяще и обещала мне и моральное, и материальное удовлетворение. И мое предчувствие не обмануло меня.

Однако сразу совершенно оставить оперетту я не мог. Когда Полтавцев пригласил меня к себе на гастроли, я не выдержал, поехал. А затем не мог уже удержаться, чтобы не принять приглашение Блюменталь-Тамарина в Москву. Это была моя лебединая песнь, о которой я вспоминаю с большим удовольствием. Это был чудесный сезон. Первоклассные силы, великолепные примадонны, и лучшая среди них, по крайней мере для меня, – чего уж теперь грех таить, – Никитина: до чего пламенно я тогда увлекался ею и… не без взаимности… Чудесный сезон!…Н. Г. Шебуев в своем журнале, который он издавал в Петербурге, однажды сделал под моим портретом следующую подпись:

На Руси Баян[21] один.
Это Юрий наш Морфесси…
И тот – грек из Афин!

…По окончании московского сезона я переехал на постоянное жительство в Петербург. Потекли беззаботные, веселые дни с лихими проказами и забавами. Помню один загул с участием Саши Макарова, артиста Ангарова и близкого нашей артистической богеме князя Трубецкого. Было уже утро, когда Саша Макаров удрал от нас. Мы за ним. Он вскочил в вагон трамвая – мы следом. Он соскочил почти на полном ходу – и в пролетку. Мы тоже. Подвернулась торговка с лукошком яиц. Я сунул ей 5 рублей и взял у нее все яйца с лукошком. Приказали извозчику догнать Макарова, на чай посулили, и он понесся по Невскому вскачь. Как только Саша оказался от меня на расстоянии меткого прицела, я, как из пулемета, начал забрасывать его сырыми яйцами. Через минуту спина Саши и его извозчика превратились в сплошную яичницу. Зрелище для кишащего народом Невского – необычное, и городовые поторопились поскорее остановить обе мчавшиеся пролетки. Участок. И городовой, и извозчики, в особенности потерпевший, в ярких красках описали дежурному помощнику пристава произошедшую баталию. Бедняга дежурный едва сдерживал смех и, наконец, не выдержал – пошел доложить приставу Рогову. Этот милейший гигант с пышными усами знал весь артистический Петербург, и мы все его знали – ведь в его участке находились императорская опера, и консерватория, и летний Фарс. Рогов потребовал нас к себе. Как только мы вошли в его кабинет, он громко, так, чтобы было слышно в канцелярии, строгим, начальственным голосом закричал:

– Что же это вы безобразничать вздумали? А еще артисты! Убирайтесь по домам!.. Стыдно. – И, подойдя в это время к нам поближе, тихо добавил: – Идите в ресторан «Тироль», я сейчас приеду туда… Много было на моем петербургском веку таких приключений.

Дивертисмент
«Какая песня без Баяна?»

Бывали дни веселые,
Гулял я, молодец,
Не знал тоски-кручинушки,
Был вольный удалец…
Русская народная песня (по мотивам стихотворения П. Горохова, 1901 год)

Как у любого успешного артиста, Юрия Морфесси не обошла в жизни тема соперничества – не только за «улыбку прекрасной дамы», но и за зрительский успех. Сто лет назад, как и в наше время, нравы в сфере развлечений не отличались благородством и чистотой помыслов. Коллеги без зазрения совести тащили друг у друга удачные песни, шутки, фасоны концертных костюмов и даже… имена. У нашего «Баяна русской песни» тоже было немало эпигонов и подражателей. Поведаю о нескольких.

«Московский Баян»

Певец Семен Павлович Садовников был страстным охотником и держал стаю гончих, которые регулярно демонстрировал на специальных выставках. На одной из них, примерно в 1908–1910 гг., автор приведенных ниже воспоминаний и встретился с музыкантом.



«На 9-й выставке, на которой была выставлена Садовниковым только одна выжловка[22] – Говорушка, состоялось мое знакомство с ним.

О Садовникове я слышал много интересного, слышал, что у него чудесный тенор, что он выступает как эстрадный певец русских песен, что в афишах его неизменно величают “Баяном русской песни”[23].

Я знал, что он страстный охотник с гончими, слышал, что он, как и все артистические, широкие натуры, склонен к некоторой бесшабашности и что иногда, после каких-то слишком широких жестов, садится на мель, должен перебиваться, как говорится, с хлеба на квас, но что даже и в эти тяжелые минуты гончие у него всегда накормлены, всегда в хорошем теле и в порядке.

Говорили, что он неоднократно широкой рукой помогал своим приятелям в трудную минуту, нимало не заботясь о том, смогут они отдать или нет.

С грустью слышал и то, что невоздержанная жизнь, отсутствие всякого внимания к себе неблагоприятно отозвались на его голосе и он перешел петь на более скромные подмостки.

И вот как-то раз, когда мы с приятелями после удачно сданных в университете экзаменов решили кутнуть, мы очутились в “Альказаре”, третьеразрядном кабачке на Триумфальной площади.

Народу было немного, и мы без труда заняли недалеко от сцены свободный столик.

Номера были бесцветные, нам было скучно, пить много мы не умели и уже подумывали об отъезде, как вдруг со сцены провозгласили, что сейчас выступит любимец московской публики “Баян русской песни“ Семен Павлович Садовников.

И вот на сцену, встреченный аплодисментами, вышел владелец Говорушки – “Сеня Садовников”, как звала его вся Москва.

На нем был кафтан, весь зашитый камнями, с высоким воротом, глубокая шелковая рубаха, подпоясанная шелковым же голубым шнурком, красные высокие сафьяновые сапоги – словом, какая-то амальгама из боярского костюма и оперного костюма не то разбойника, не то Ваньки-ключника.

Он вошел и, как-то молодцевато раскланявшись на аплодисменты публики, запел своим приятным, проникающим в душу тенором:

Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывали расписные,
Стеньки Разина челны…

От всей его крупной, широкой фигуры, от его русского лица веяло какой-то озорной силой и вместе с тем какой-то ласковостью, так что вся публика была наперед снисходительна к его уже несколько надтреснутому тенору и с восторгом, подвыпив, затая дыхание, внимала словам разбойничьей песни, рассказывающей о подвигах атамана, о вольности, бесшабашности и удали Степана Разина, с размаху бросившего в волжские волны персидскую княжну. И в том, как он пел, как передавал эту песню, слышалось что-то родное, какая-то русская удаль и грусть, что-то от широких полей и бескрайних лесов нашей Родины.

Зал неистово аплодирует, а Садовников дарит улыбки направо и налево, кивает уже прямо нам, нашему столику.

Через несколько минут официант подходит ко мне и, нагибаясь, шепчет мне на ухо: “Так что Семен Павлович Садовников спрашивают: могут ли они подсесть к вашему столику?”

И вот “Баян русской песни” сидит рядом с нами во всем великолепии своего эстрадного костюма, и на наш столик обращены взгляды всего зала.

А у нас идут задушевные разговоры на любимую тему – о гончих. Глаза его блестят – он оживляется…

На прощание после неизменного “брудершафта” он дарит мне открытку, на которой он снят во весь рост в своем не то “боярском”, не то “разбойничьем” костюме, внизу которой стояло: “Баян русской песни – С. П. Садовников”.

Он переворачивает ее и карандашом на обороте делает надпись: “Товарищу по страсти Н. П. Пахомову от осенистого выжлеца С. П. Садовникова”.

И эта надпись звучит так, словно он, как патриарх, благословил меня, молодого, на трудный, но достойный подвиг. Мы расцеловались, растроганные, оба с влажными глазами.

Чокнулись и выпили за “русскую охоту”, за “русскую гончую”.

Прошли годы. Мы встретились снова, когда ни у него, ни у меня гончих уже не было.

Голоса у него тоже не осталось, выступать на сцене он уже не мог, жил он очень плохо и занимался фотографией, которая кормила его. Делал он это плохо, далеко не профессионально, как-то и не желая, очевидно, овладевать этим мастерством. Снимал он главным образом деревенский люд, который платил ему продуктами, или снимал, уже за деньги, собак у своих знакомых охотников.

Бывал он постоянным посетителем “Охотничьего клуба” т-ва “Московский охотник” и таким же постоянным посетителем собачьих выставок. Гончатники его хорошо знали и любили, приглашали снимать своих собак и щенят, а он, словно снисходя, преплохо снимал их, ругая фотоматериалы или неумелых владельцев, не сумевших как следует показать собаку. Но ему охотно прощали его неудачи и платили кто как мог и чем мог, и “Сеня”, или “Сенечка”, как его все звали, кое-как перебивался.

…Он таскал с собой во всех случаях жизни, куда бы он ни ехал, огромную тяжелую камеру и большую треногу.

Его жажда фотографировать была столь велика, что это часто служило не только причиной всеобщего безобидного смеха, но и небольших ссор.

На полевых пробах гончих, в короткие осенние дни, во время кратких перерывов в работе для завтрака он неизменно начинал всех рассаживать в лесу группой, так, чтобы все поместились в фокус, бесконечно долго устанавливал свою треногу и огромный ящик фотоаппарата, бегал от него к группе и обратно, накрывался платком, отодвигал и снова придвигал треногу, пересаживал участников, медлительно долго вставлял и пригонял кассету, а когда, измучив всех до последней степени, снимал, то вдруг чертыхался, восклицая: “Ну, так и знал!”

Оказывалось, что кассета была или пустой, или с уже снятой пластинкой, исторгая у снимавшихся ряд крепких выражений… Но все знали, что Сеня должен был все же снять, ибо каждый понимал, что он обязан будет купить у Сенечки на память карточку. А вечером в жарко натопленной избе после сытного ужина и порядочных возлияний, мы слушали его коронный номер: “Из-за острова на стрежень”.

Как грустно сознавать, что уже никто мне больше не скажет: “Коля, милый, а ну ее… твою математику!” и никто уже не посадит нас в кружок, чтобы долго и упорно снимать, а потом с досадой воскликнуть: “Опять на пустой снял!”

Да будет тебе земля пухом, милый, дорогой Сеня![24]»

Точные даты жизни артиста остаются неизвестными. По грубым прикидкам, он родился в 1870-е годы и, вероятно, в 1940-е ушел из жизни.

Такая же тьма окутывает судьбу еще одного претендента на лавры Морфесси, на этот раз «киевского Баяна» Василия Шумского. Ну что ж, придется поделиться теми «крохами», что имеются…

«Киевский Баян цыганской песни»

Василий Дмитриевич Шумский (Шомин) считается первым исполнителем и (по ряду источников – автором стихов) легендарного романса «Отцвели хризантемы».



Даты жизни музыканта не установлены.

Однако известно, что с начала ХХ века он был популярен в Киеве как исполнитель модных романсов и автор стихов к некоторым из них. Николай Харито – создатель музыки к «Хризантемам» – снабдил свое произведение посвящением «В. Д. Шумскому». Публично романс был исполнен в 1910 году, сразу вслед за появлением «партитуры» на прилавках киевских музыкальных магазинов. Однако, по мнению родной сестры Харито Надежды, несмотря на то что в нотах как автор стихов был указан Шумский, его заслуга здесь невелика: по просьбе издателя он лишь слегка отредактировал текст ее брата.

Василий Шумский часто выступал в концертах, получая аплодисменты от публики и хорошую прессу от критиков. После «Хризантем» местные газетчики, сравнивая певца со столичной знаменитостью Юрием Морфесси, прозвали его «киевским Баяном цыганской песни».

Из киевской прессы начала 1910-х гг.:


«Вчера в художественном театре миниатюр В. Шумским с большим успехом были исполнены новые романсы киевлянина Н. Харито: “Кончилось счастье” и “Тихо, тихо дремлет”. Романсы очень красивы и мелодичны, в них много настроения».

Остановимся на истории создания лирического хита и уделим внимание талантливому композитору-самоучке Николаю Ивановичу Харито (1886–1918).

Он родился в Ялте в семье богатого предпринимателя. После окончания гимназии поступил на юридический факультет Киевского университета, где постоянно находился в центре студенческой жизни: играл на рояле, пел, читал стихи. Ему неоднократно советовали сочинять, и вот осенью 1910 года студент написал первый и, как оказалось впоследствии, свой самый знаменитый романс – «Хризантемы».


Николай Харито


«Имя автора самого популярного, самого любимого русского романса – Николай Иванович Харито: с ударением имени на втором слоге. По сюжету романса сняли фильм “Отцвели уж давно хризантемы в саду”, пользовавшийся большой популярностью отчасти из-за популярности самого романса, отчасти благодаря участию в нем тогдашних звезд немого кино – актеров Ивана Мозжухина и Карабановой…После оглушительного успеха “Хризантем” Николай Харито продолжает сочинять с удвоенной энергией. Одновременно молодой человек участвует в многочисленных сходках, даже становится членом партии эсеров»[25].

В Первую мировую «революционер» был призван в армию, но до боев дело не дошло, он только успел окончить военное училище. По воспоминаниям современников и родных Николая Ивановича, талантливый родственник был красив, горяч и влюбчив. Даже будучи женатым, неоднократно становился жертвой своего темперамента, с головой уходя в новые увлечения и романы. Яркая внешность и манящая мужская привлекательность и стали причиной его ранней смерти. «В Тихорецке университетский товарищ Николая справлял свадьбу. Одна из двух сестер-близнецов, Софья Гонсерова, выходила замуж. Ее сестра Вера пришла на торжество с блестящим офицером, бароном Бонгарденом, приехавшим из Петербурга. Брат, как всегда, сидел за роялем, играл и пел. Вера, как и все рядом находившиеся дамы, буквально смотрела ему в рот, он же был популярный человек – молодой, красивый! Барон Бонгарден раз увел с собой Веру, потом второй… Наконец, изревновавшись, пригласил Харито выйти поговорить. Вышли.

И Бонгарден застрелил его в упор. Смерть была мгновенной. Это случилось в ноябре 1918 года. Николаю Ивановичу Харито не исполнилось и тридцати двух лет»[26].

Прежде чем поставить точку в главе, хочется вспомнить артиста, не претендовавшего на лавры «Баяна», однако без труда сумевшего найти себя в артистическом мире. Если и говорить о каких-то параллелях в его творчестве с другими исполнителями, то тут уместнее провести их с Изой Кремер или Александром Вертинским, никак не Морфесси, хотя с Юрием Спиридоновичем он также дружил и даже написал для него песню.

«Гусарский романс»

Владимир Александрович Сабинин рано проявил любовь к музыке. Едва ли не за десяток лет до дебюта Кремер и Вертинского Сабинин успешно выступает на эстраде с авторским циклом «Песни богемы», написанным в манере «песенок настроения».



Жанр «музыкальных улыбок» (не всегда притом радостных) прочно вошел в моду Серебряного века.

Сохранилась реплика советского композитора Д. Покрасса на эту тему: «Учась в 1914–1917 гг. в Петроградской консерватории по классу фортепиано, я сочинял романсы и песни для артистов варьете. Издал серию романсов “Гримасы жизни” с предуведомлением: “Интимные песенки кабаре жанра Изы Кремер, Вертинского, Сабинина”. В музыке я копировал стилистику известных салонных артистов, использовал обороты модных танго, тустепа, вальса-бостона. Писал песенки “интимного жанра” для “Баяна цыганской песни” Д. В. Шумского».

Владимир Сабинин во время Первой мировой отправился добровольцем на фронт. В 1915 году артист создает свою знаменитую вещицу «Гусары-усачи»:

Оружьем на солнце сверкая,
Под звуки лихих трубачей
По улице, пыль подымая,
Проходил полк гусар-усачей…

Песня пришлась по душе народу и вскоре была записана на пластинки самим автором и его другом Юрием Морфесси. «Гусаров» помнят и поют до сих пор, особенно в среде русского зарубежья. В конце 70-х ее включил в альбом племянник певицы Насти Поляковой Владимир. В СССР же на музыку Сабинина была сочинена «музыкальная агитка» «Да, здравствует Первое мая!». Но кроме бравых «Усачей» Владимир Александрович имел отношение и к появлению гораздо более известного романса – «Гори, гори, моя звезда…». Да-да, того самого, о котором по сию пору говорят, что его написал адмирал Колчак, и приводят в качестве доказательства два факта. Дескать, видели ноты не то с именем, не то просто с автографом «правителя России» и слышали, как он пел ее перед расстрелом. Быть может, «верховный правитель» действительно пел о «звезде волшебной» на краю гибели.

А вот с нотами, на мой взгляд, произошла банальная ошибка из серии «слышал звон…». В начале века пользовались определенным успехом сочинения некого В. П. Радомского-Кольчака а его романс «Оковы любви» исполнялся и Вяльцевой, и Каринской, и Вавичем. Неоднократно издавались нотные сборники композитора. Согласитесь, «мягкий знак» можно и не заметить, мимоходом превратив музыканта в героя белого движения. Странно, что молва не приписала авторство ни единой мелодии пролетарскому вождю В. И. Ленину, «повод» для слуха был бы повесомей, хватило бы и не то что на романс, но и на роман с Вяльцевой. Взгляните на редкий снимок в цветной вклейке, сами увидите…

Но довольно лирики! Кто же все-таки причастен к рождению бессмертного произведения? Попробуем разобраться. Александр Васильевич Колчак родился в 1874 году, в то время как романс «Гори, гори, моя звезда» шестью годами раньше вошел в сборник, выпущенный в Москве. «Созданию шедевра сопутствовало несколько событий, – уточняет исследователь истории русского романса Е. Л. Уколова. – В январе 1847-го московские власти решили отметить с размахом 700-летие Москвы. К дате приурочили множество творческих конкурсов – народ повально принялся петь и сочинять… Плюс Рождество: звезда, упоминаемая в романсе, скорее всего, не символ, а конкретная рождественская звезда. Вдобавок потрясающее научное открытие, сделанное астрономом Леверье в конце 1846 года: он предсказал существование большой планеты, которую назвал Нептуном. А через два месяца ее увидели в телескоп именно там, где указывал ученый. В такой атмосфере и появился романс “Гори, гори, моя звезда”. Слова написал студент Московского университета юрист В. Чуевский, музыку – композитор П. Булахов… Романс не сразу стал популярным. В конкурсах он не побеждал, хотя в творческой и студенческой среде исполнялся. Но потом его забыли. А вспомнили только в годы Первой мировой благодаря аранжировке талантливого певца Владимира Сабинина. В 1915 году вышла пластинка с сабининской записью романса – и его запела вся страна!

Сам популяризатор шлягера, бывший до революции одним из самых популярных певцов империи, в 20-х безуспешно искал работу, бедствовал. Он имел возможность эмигрировать из России – но отказался».

После 1917 года Владимир Александрович перебрался с берегов Невы на Украину, пел в опере. В 1929 году по приглашению дирекции Мариинского театра вернулся в Ленинград. На одном из спектаклей «Пиковая дама» Чайковского на сцене оперного театра в 1930 году в сцене самоубийства Германа певец застрелил себя по-настоящему. Альтернативные источники утверждают, что Сабинин отравился.

…Но возвращаюсь к тому, как я стал концертным певцом. Раньше чем говорить об этом, укажу, однако, что и в этот период моей жизни опереточная сцена не миновала меня совершенно. Виновник этого – Брянский, который тогда держал опереточный театр на Крюковом канале и пригласил меня участвовать в главной роли новой, только что вывезенной из Германии оперетты «Пожиратель дам». Этой опереттой мы начали сезон, ею же и кончили, ни разу не изменив афиши!.. Нужно ли говорить, каким успехом пользовался «Пожиратель дам».

После этого я уже больше в оперетте не выступал, так как к этому времени сделался уже – говорю это без всякой ложной скромности – широко популярным исполнителем русских народных и цыганских песен.

И не только в Петербурге, но и по всей матушке России, где только была витрина музыкального магазина и продажа граммофонных пластинок.

Но начну по порядку.

Петербург. Туманное утро. Сворачиваю на Фонтанку, около Аничкова дворца. В голове засело твердое решение уехать из столицы. Уехать немедленно, сегодня же! Вдруг сзади кто-то окликнул меня. Останавливаю лихача, оборачиваюсь – Саша Макаров.

– Куда?

– Домой. Укладываюсь и сегодня же уезжаю из Петербурга.

– Почему?

– Ты знаешь…

Действительно, и Саша Макаров, и все мои друзья знали, в каком ужасном душевном состоянии я в это время находился.

– Глупости, – безапелляционно решает за меня Саша Макаров. – Никуда ты не уедешь, завтра приходи в кавказский погребок князя Макаева – завьем горе веревочкой.

И… я не уехал! Полгода не выходил из подвала на Караванной улице – старался забыться, утопить в вине тяжелую сердечную рану, а судьба сама, помимо моего старания, как всегда это бывало во всех серьезных случаях жизни со мною, позаботилась в это время о моей дальнейшей карьере, такой отличной от того, что я делал раньше, такой яркой, бурной и увлекательной.

Как у кого, а у меня настроение выливается в песне. А душевную боль, большую, серьезную, – без песни я не пережил бы. В это время в подвале на Караванной, в дружной, сердечной компании, под аккомпанемент четырех лучших петербургских гитаристов: Саши Макарова, графа Кампелло, Мити Всеволжского и Мишеля Пайста, родились романсы: «Мы сегодня расстались с тобою», «Я забуду тебя очень скоро», «Потому что я тебя так безумно люблю», «Вы просите песен» и «Старинный вальс».

Пел я эти романсы в подвале для себя, для души, для своей компании.

Но Мишель Пайст, будучи заведующим нотным магазином Давингофа, счел, что они заслуживают более широкого распространения, чем тесные стены сводчатого подвала. Издательство Давингофа выпускает их в свет, и они сразу завоевывают симпатии самой широкой и разнообразной публики. Имя и даже внешность моя – на обложках нот Давингоф поместил мой портрет – делаются популярными. И я неожиданно получаю странное по тому времени, даже более чем странное и дерзкое предложение – петь в кинематографе «Солейль». Уважающие себя артисты считали выступления в кинематографах чем-то унизительным. Но не я – я согласился, пел и по сей день считаю, что хорошо сделал. Но как меня тогда все осуждали!..

Правда, недолго, так как вскоре все мало-помалу начали выражать желание попасть певцом в кинематографы, но не всем это удавалось… Я же благодаря «Солейлю» попал на пластинки «Пишущего Амура» – ныне «Голос его хозяина», а вместе с пластинками и во все, даже самые захолустные, медвежьи уголки России.

Хочется мне упомянуть еще об одном характерном штришке из моей жизни в Петербурге, но уже во время развала его в период царствования недоброй памяти А. Ф. Керенского. Улицы были наводнены разнузданными, грубыми, озверевшими солдатами и матросами. Каждый из нас ежедневно рисковал нарваться на неприятность. И вот в целях самозащиты многие, в том числе и я, начали изучать нелегкое искусство бокса.

Давал мне уроки здоровенный боксер-профессионал, негр – кажется, по фамилии Томсон, – избивал он меня нещадно и за это каждое утро получал от меня 25 рублей. У того же негра в то же время брал уроки бокса и Ф. И. Шаляпин, живший в соседнем – собственном – со мною доме. Томсон обещал мне устроить матч с Федором Ивановичем, но я, не кончив курса обучения, уехал в артистическое турне по Сибири. Значит, не суждено было мне подраться с Шаляпиным.

Дивертисмент
Федор Шаляпин: «Пашка, выкатывай!»

Хаос октябрьских событий 1917 года с безумием, присущим любой стихии, разметал русский народ по странам и континентам. Бежали от страха, войны, голода и совершенного неприятия надвигающегося нового порядка. Первая волна русской эмиграции была очень пестрой и неоднородной. Зажиточные купцы и нищие крестьяне, бывшие дворяне и мелкие чиновники, офицеры, адвокаты, артисты и писатели, забыв о сословных различиях, были рады любой ценой оказаться на корабле, отходящем в Турцию, или берлинском поезде. С армией Колчака бежала из Владивостока семья цыган Димитриевичей, на пароходах генерала Врангеля спасались Александр Вертинский и Надежда Плевицкая, уходили куда угодно, лишь бы подальше от Советов, многие звезды и звездочки…

«13 ноября 1918 года Шаляпин становится первым народным артистом республики. Далеко не все, однако, разделяли такое, казалось бы, очевидное представление о Шаляпине. 17 июля 1918 года в газете “Известия” всерьез ставится вопрос “о социализации Шаляпина”, раз он “сам в себе не находит внутреннего требования такой социализации по своему убеждению”. К этой же идее спустя два года вернулся один из деятелей Пролеткульта В. В. Игнатов: “Шаляпина надо социализировать”…Особняк артиста на Новинском бульваре в Москве был в порядке уплотнения заселен жильцами. Навестивший артиста поэт С. Г. Скиталец вспоминал: “Национализированный дом был полон “жильцами”, занявшими все комнаты по ордеру. Самого его [Шаляпина] я нашел наверху, на площадке лестницы мезонина. Площадка старого московского дома была застеклена и представляла что-то вроде сеней или антресолей. Вместо потолка – чердак. Топилась “буржуйка”, а на кровати лежал Шаляпин в ночной рубашке. По железной крыше стучал дождь…” Однако с теснотой “уплотненного” дома Шаляпин готов был смириться. Труднее было привыкнуть к постоянным, унизительным для артиста обыскам, при которых изымались даже подарки, сделанные артисту публикой. Аналогичная ситуация складывалась и в Петрограде. Реквизиции домашнего имущества, вплоть до изъятия белья, продуктов, столового серебра, категорические требования, обращенные к жене Шаляпина Марии Валентиновне, участвовать в трудовой повинности, разгрузке дров и прочая заставляли Федора Ивановича искать защиты, что претило его характеру, ущемляло самолюбие», – сообщает Е. Дмитриевская в послесловии книги Шаляпина «Маска и душа».

Большевики относились к Шаляпину без всякого уважения: «товарищи» не раз хамили великому артисту в лицо, сомневаясь в его таланте и полезности для нового строя.

Окончательно «добил» Федора Ивановича приказ выступить на концерте перед «конными матросами».

– Кто ж это такие? – недоуменно спрашивал Шаляпин у своего друга – художника Константина Коровина.

– Не знаю, Федор Иванович, но уезжать надо… – отвечал живописец.

Да, в первой эмиграции оказалось немало творческих личностей, но даже самые яркие их имена блекнут рядом со сверкающей снежной шапкой Монблана в лице Федора Ивановича Шаляпина. Он и за кордон ушел не как все. Не было в его жизни ни «горящего моря», ни вагонов с людьми на крышах. Родину Шаляпин покинул с комфортом: отправился в 1922 году на гастроли в Париж, да и остался там.

Будучи, безусловно, одной из знаковых фигур в русской культуре до революции, в эмиграции он стал одним из ее столпов. Имя Шаляпина рядом с чьим-то еще – это почти всегда «гигант и карлик», а особенно когда имя лучшего русского баса возникает рядом с именами ресторанных исполнителей (каковыми, откровенно говоря, они и были в то время). С высоты своего положения Федор Иванович щедро давал характеристики своим коллегам, порой не самые лестные, а их уделом было внимать гению и радоваться, что вообще заметил. Когда речь идет о первых певцах-эмигрантах, то тут, то там, обязательно, возникает его фигура. Каждый из исследователей музыки начала века обязательно напишет, что Юрия Морфесси Шаляпин прозвал «Баяном русской песни», Вертинского – «сказителем», Плевицкую называл ласково «жаворонком», а Лещенко – «пластиночным певцом».

И Лещенко, и Вертинский с благоговением вспоминают, как при разных обстоятельствах они вставали на колени и целовали руку Федору Ивановичу.

В 1937 году великий бас приехал с гастролями в Бухарест, где Петр Лещенко владел фешенебельным ночным клубом, которое назвал в честь себя Barul Lescenco. Потратив немало сил, он уломал директора Шаляпина устроить прощальный банкет именно в его заведении. В одной из книг, посвященных Петру Константиновичу, описана интересная сцена: «Когда великий артист вошел в ресторан, то его хозяин упал на колени перед гостем и поцеловал Шаляпину руку».

А. Н. Вертинский, вспоминая свою дружбу с гением, так описывает их последнюю встречу в Шанхае: «Всем своим обликом и позой он был похож на умирающего льва. Острая жалость к нему и боль пронизали мое сердце. Точно чувствуя, что я его больше никогда не увижу, я опустился на колени и поцеловал ему руку».

Авторитет Шаляпина в культурной среде был огромен и непререкаем. До наших дней никто так и не встал с ним рядом по масштабу дарования.

Федор Иванович не чурался «цыганщины» и довольно часто исполнял «легкие песенки» в концертах, не говоря уже о выступлениях для «узкого круга». В период эмиграции он вообще был вынужден делать это для тамошней публики регулярно, так как разношерстная масса изгнанников не всегда была готова воспринимать только лишь высокое оперное искусство, которому бас отдавал предпочтение в России.

В 1927 году в СССР началась настоящая травля «невозвращенца», закончившаяся лишением его звания народного артиста республики. В конце 20-х Владимир Маяковский опубликовал стихотворение «Господин “Народный артист”», которое сопроводил эпиграфом:

«Парижские «Последние новости» пишут: «Шаляпин пожертвовал священнику Георгию Спасскому на русских безработных в Париже 5000 франков. 1000 отдана бывшему морскому агенту, капитану 1-го ранга Дмитриеву, 1000 роздана Спасским лицам, ему знакомым, по его усмотрению, и 3000 – владыке митрополиту Евлогию».


А вот выдержки из самого стихотворения:

Вынув бумажник из-под хвостика фрака,
добрейший
Федор Иваныч Шаляпин
на русских безработных
пять тысяч франков
бросил
на дно
поповской шляпы.
Ишь, сердобольный,
как заботится!
Конечно,
плохо, если жмет безработица.
Но…
удивляют получающие пропитанье:
почему
у безработных званье капитанье?
…И песня,
и стих —
это бомба и знамя,
и голос певца
подымает класс,
и тот,
кто сегодня
поет не с нами,
тот —
против нас.

Федор Иванович остро переживал обиду, но, с другой стороны, эти события позволили ему окончательно сбросить путы условностей и «не бояться окриков со стороны академических музыкантов и музыкальной общественности, зорко следившей за его поведением. В свои официальные программы Шаляпин по-прежнему не ставит “цыганщины”, но на банкетах, в салонах поет ее с еще большим удовольствием и с меньшей оглядкой, к тому же активно интересуется новинками в этой области».

На этой волне, осенью 1927 года он даже записывает на английской фирме His Master’s Voice знаменитую вещь «Очи черные» под аккомпанемент хора Д. И. Аристова и оркестра балалаек А. А. Скрябина.

«Более свободными и либеральными стали его взгляды и на эстрадных артистов Ведь его дочь Лидия за границей тоже выступала как исполнительница цыганских романсов. В 1924 году именно в цыганском жанре она гастролировала в Париже в качестве примадонны русского кабаретного театра “Золотой петух”…

Шаляпин свободно общается со своим старым другом А. М. Давыдовым, поет вместе с ним старинные романсы в русском ресторане. В Америке встречается с Настей Поляковой, и они вспоминают о своих вечерах в “Стрельне”. Цыганская певица дарит ему свою гитару. А как он обрадовался, заметив на одном из светских раутов Надежду Плевицкую. Они обнялись как старые знакомые. Во время американских гастролей 1920-х годов он несколько раз пересекается с московским приятелем Б. С. Борировым, с ума сводившим американскую публику своими песенками и романсами.

Шаляпин с удовольствием слушает в русских ресторанах Парижа и Берлина известных ему по России эстрадных знаменитостей и перенимает у них цыганские новинки. С Морфесси Шаляпин был знаком еще по Петербургу. Как директор артистического кафе “Уголок” Морфесси приглашал его к себе на вечера. Именно из его репертуара Шаляпин перенимает такие романсы, как “Вы просите песен”, “Дни за днями катятся”, “Искорки пожара” и др. Условия эмиграции заставили и Шаляпина терпимее относиться к русским певцам эстрадного жанра и даже ощутить с ними некую общность, независимо от их амплуа и высоты полета. Когда в Бухаресте он слушал Петра Лещенко или Константина Сокольского, он радовался успеху русской песни и романса. С жаром жал руки своим эстрадным коллегам и говорил: “Русская песня – это знамя, несите знамя русской песни!”»[27]

Эмигрант первой волны В. А. Серебряков оставил воспоминания о концерте великого артиста в Шанхае в 1930-х годах: «…На банкете Шаляпин осчастливил всех присутствующих импровизированным концертом. Среди ужина Шаляпин встал и крикнул: “Пашка, выкатывай!” Тут же появился рояль, и Шаляпин, будучи уже немного навеселе, начинал петь. В ходе банкетного выступления, видимо, по устоявшейся традиции Годзинский начал “Очи черные”, но Шаляпин остановил, попросил другую тональность и с большим жаром спел эту вещь. Последней вещью этого концерта стала “Две гитары”. Видно было, что и певец испытывает от них громадное удовольствие».

«Еще в 1922 году Шаляпин пришел к простой мысли, что главное – как петь, а не что петь», – заканчивают главу о творческих исканиях артиста в эмиграции Уколовы. «Лучше хорошо петь цыганские романсы, чем плохо – классические», – такие слова якобы звучали из уст певца в адрес критиков.

Антракт
Русская песня на Монмартре

Интерес ко всему русскому в послереволюционные годы беспримерно велик в мире. Реагируя на спрос, оживляются представители различных видов искусств, способных отразить пресловутый «русский дух». Европейцы азартно увлечены нашим балетом, кинематографом, театром, литературой, живописью, музыкой. На этой волне в 1922 году открывается в Париже, на улице Пигаль, первое «русское кабаре» «Кавказский погребок». Пройдет каких-то пять-семь лет, и таких «погребков» расплодится великое множество.

Историк российской эмиграции С. С. Ипполитов отмечает, что общественное питание стало главной отраслью российского бизнеса во Франции середины 1920-х годов.

В 1924 году в столице были уже известны рестораны: «Русь», «Волга», «Хлеб-соль», «Москва», «Русский уголок», «Тройка», «Ванька-Танька», «Золотая рыбка», «Нет».

В эмигрантских газетах ежедневно публиковались «вкусные» объявления. «Где в Париже можно хорошо поесть? Выбирайте сами и в любом случае останетесь довольны – рестораны “Аллаверды” (Монпарнас), “Мартьяныч” (пл. Клиши), “Русский Эрмитаж” (рю Босси)».

Или:

«Ресторан Федора Корнилова (рю Клозель). Лучшая в Париже кухня под наблюдением самого хозяина. Изысканные русские блюда: “Царский студень”, “Солдатские щи”, “Глухари в красной капусте по-московски”. Ежедневно блины со свежей паюсной икрой. Большая артистическая программа с участием несравненного Юрия Морфесси. С гитарой – С. Массальский. Песни старой Москвы».

К началу 30-х численность ресторанов еще больше выросла. Эмигранты открывали заведения разных ценовых категорий – от солидных и дорогих заведений до дешевых столовых-забегаловок.

«В Биянкуре (пригород Парижа в 20-е гг. – М. К.) была улица, где сплошь шли русские вывески и весной, как на юге России, пахло сиренью, пылью и отбросами. Ночью шумел, галдел русский кабак. Он был устроен как отражение кабака монмартрского, где пел цыганский хор, или еще другого, где плясали джигиты с перетянутыми талиями, в барашковых шапках (в те годы входивших в моду у парижанок и называвшихся “шапка рюсс”), или еще третьего, где пелись романсы Вертинского (пока он не уехал в Советский Союз) и Вари Паниной, пелись со слезой и разбивались рюмки французами, англичанами и американцами, которые научились это делать самоучкой, понаслышке, узнав (иногда из третьих рук) о поведении Мити Карамазова и Мокром.


Кавказский танец в русском ресторане-кабаре «Шахерезада» в Париже, ок. 1930 г. Фото из архива А. Корлякова


Тут же на столиках с грязными бумажными скатертями стояли грошовые лампочки с розовыми абажурами, треснутая посуда, лежали кривые вилки, тупые ножи. Пили водку, закусывали огурцом, селедкой. Водка называлась “родимым винцом”, селедка называлась “матушкой”. Стоял чад и гром, чадили блины, орали голоса, вспоминался Перекоп, отступление, Галлиполи.

…Безработный джигит в отставке шел вприсядку во втором часу ночи, пышногрудая, в самодельном платье с блестками, певица с двумя подбородками выходила к пианино, у которого сидел cтapый херувим, видавший лучшие времена. Она пела “Я вам не говорю про тайные страданья”, и про уголок, убранный цветами, и “Звезду”, текст которой, между прочим, взят у Иннокентия Анненского. Она тоже пела, как романс, стихотворение Блока “Она как прежде захотела”, переложенное на музыку, вероятно, не кем иным, как старым херувимом, и четыре строчки Поплавского, которые вкраплялись в “Очи черные”:

Pecторан закрыт, путь зимой блестит,
И над далью крыш занялся рассвет.
Ты прошла, как сон, как гитары звон,
Ты прошла, моя нeнaглядная!

Потом выходила Прасковья Гавриловна. Ей уже тогда было под шестьдесят. На ее строгом, темном лице еще горели глаза. Истрепанный платок закрывал ее плечи, ситцевая юбка в цветах ложилась вокруг худых колен. Она когда-то пела у “Яра”, в “Стрельне”, и ее подруги сейчас допевали на Монмартре, на Монпарнасе, выпестовав свою цыганскую смену. У Прасковьи Гавриловны голоса больше не было, она не годилась туда, где шампанское было обязательно, где у входа стояло ваше превосходительство с веером расчесанной бородой (не то пермский, не то иркутский губернатор). Она годилась только здесь… Она больше бормотала, чем пела, она хрипела иногда почти шепотом, сидя между двумя “цыганами” (армянином и евреем), которые наклонялись к ней с гитарами. Да, она была теперь здесь, а Настя Полякова, Нюра Массальская, Дора Строева были там, где румыны со своими смычками, свежая икра и крахмальные салфетки»[28].

В парижских кабаре и ресторанах экстракласса, «где свежая икра и крахмальные салфетки», обрели поначалу пристанище кумиры: Юрий Морфесси, Александр Вертинский, Надежда Плевицкая, Михаил Вавич, получившие признание еще в дореволюционный период.

«Они представляли собой эстрадную элиту, известность которой простиралась много дальше локальной географии выступлений. Но были и такие исполнители, популярность которых ограничивалась несколькими ресторанами, в которых они работали. Это также были профессионалы, пусть даже ставшие таковыми нежданно-негаданно для самих себя. К примеру, Н. А. Кривошеина рассказывает о певице Лизе Муравьевой, происходившей из семьи богатых саратовских помещиков Юматовых. В Париже она зарабатывала на жизнь исполнением цыганских и русских романсов».

Гайто Газданов в повести «Ночные дороги» создал яркий портрет самодеятельного артиста Саши Семенова, в прошлом штаб-ротмистра конной батареи, переквалифицировавшегося в ресторанного шансонье после «галлиполийского сидения».

«Все, что он пел, всегда звучало одинаково минорно, независимо от слов, и в голосе его дрожала густая и, как говорили, его поклонницы, незримая слеза. Свою жизнь он сравнивал с вечным круизом, совершающимся в одной и той же каюте корабля: ресторанные стены, оркестр, эстрада, те же слова тех же романсов, та же музыка, тот же шницель по-венски, та же водка».

«Корреспонденты газеты “Дни», которые вели рубрику “Русский труд за границей”, рассказывали о многочисленной армии “кабацких музыкантов”, совмещавших дневную работу на заводах с игрой в оркестре или вокалом в вечернее время. Некоторые из них благодаря такому приработку удваивали, а то и утраивали свое заводское жалованье. Однако, не считая себя профессионалами в музыке, они не торопились рвать с работой у станка. Так было надежнее.

Разумеется, владельцам ресторанов часто не приходилось выбирать: услуги профессионалов обходились бы дороже, чем выступления самодеятельных артистов…

Были заведения экстракласса, в которых абсолютно всё – от светильников и посуды до пластики официантов, не говоря уже о выступлениях артистов, – представляло собой часть театральной постановки.

Умелая режиссура охватывала все стороны деятельности. Так, приглашения на открытие ресторана «Казбек» на авеню Клиши были разосланы на екатерининских ассигнациях достоинством в 100 рублей. По рассказам знаменитой певицы Аллы Баяновой, ресторан был оформлен как духан, вдоль стен стояли диваны, обложенные разноцветными подушками; по стенам развешаны ковры, к ним приделаны полки, сплошь уставленные серебряными кубками, чашами и блюдами, которые, по словам хозяина, некогда принадлежали владетельным князьям Кавказа. Столики со стеклянными столешницами и ювелирные изделия на полках так искусно подсвечивались изнутри, что вокруг них был разлит серебряный нимб. Официанты разносили шашлыки, держа наподобие раскрытого веера по шесть-семь шампуров, на концах которых синевато горели куски ваты. Даже гурьевская каша, и та, облитая спиртом, полыхала синим огнем. Выступления артистов часто происходили не на сцене, а в зале, среди посетителей, обостряя ощущение включенности в сценическое действие.

Другой бар-ресторан, где также выступала Баянова, – “Казанова” – располагался у подножия монмартрского кладбища. Несмотря на мрачное соседство, это было самое гедонистическое заведение. Название было позаимствовано у одноименного фильма 1926 года режиссера Александра Волкова с великим актером немого кино Иваном Мозжухиным в главной роли. Интерьер заведения был оформлен в венецианском стиле: стеллажи по стенам были заставлены тонким венецианским стеклом, светящимися аквариумами…По части устройства “тысячи и одной ночи развлечений” учредителям “Казановы” не было равных. Когда постоянный гость входил в ресторан, по взмаху дирижерской палочки оркестр исполнял его любимую мелодию. В этом ресторане, как вспоминал французский ресторатор, “никто не помнил, какой нынче день, который час, но там всегда был шашлык, шампанское, все мыслимые водки, громкая музыка, а для гурманов – сырники, которые умеют готовить только русские”. В “Казанове” выступали лучшие оркестровые коллективы и лучшие певцы…

А вот еще одно заведение – “Шехерезада”. Название было связано, с одной стороны, с балетом, триумфально прошедшим на подмостках французских театров во второй “русский сезон” в Париже в 1910 году, а с другой – с русской экранизацией этого волшебного сюжета. Гости приезжали не только отведать изысканную кухню, потанцевать, но и послушать лучшие голоса – Нюру Массальскую, Ганну Мархаленко, Володю Полякова и звезду цыганско-русского романса Настю Полякову».

«…До войны в Париже был настоящий “золотой век” художественных кабаре, – с грустью в голосе рассказывала певица Анна Марли. – Таких кабаре больше не существует во Франции.

Это было как сон. Люди элегантно одевались, выступали прекрасные артисты. В “Шехерезаду” ходило много знатных англичан. Часто бывал Чемберлен, не расстававшийся со своим зонтиком. Постоянно бывал принц Уэльский Эдуард, впоследствии отказавшийся от своего королевства. С ним было связано много анекдотов.

…Знатная публика прямо-таки валила туда, а французские аристократы дневали у нас и ночевали.

Многие французы сильно подпали под русский дух и русские таланты и стали покровительствовать молодым артистам. Жозеф Кессель пропадал с цыганами ночами, пил шампанское и закусывал бокалом! Не знаю, глотал ли он стекло, но оно всегда исчезало. Довоенный Париж был смесью роскоши и тяжелой жизни. Но для нас, артистов, было большое поле деятельности в то время. Турне по Европе, балканским странам, Алжир, Лондон.

При случае, если мы хотели хорошо поужинать, то шли в ресторан “Кормилов”, еще был “Золотой колокол”, куда мы приходили после концерта, в 4–5 утра. Там собирались все русские певцы и цыгане, и начинался полный разгул. Пели мы “Замело тебя снегом, Россия”, “Калитку”, “Караван”, “Вечерний звон”, “Молись, кунак”, военные марши старой России, “Дорогой дальнею”, “Хризантемы” и все старые романсы. А потом возвращались в свои бедные квартиры – часто за город, утренним поездом, с гримом на лице и с гитарой под полою…» Заслуженную славу снискал «Большой Московский Эрмитаж». Его учредителем и директором был Алексей Рыжиков (до революции возглавлявший ресторан «Эрмитаж» в Москве).

В нем все излучало утонченную роскошь – даже мыло в туалетах было необыкновенным. Русская кухня здесь открывалась иностранцу во всем своем разнообразном великолепии… Здесь пел цыганский хор, в котором солировала все та же незаменимая Настя Полякова, плясали лихие кавказские джигиты и «зажигали» Александр Вертинский и Юрий Морфесси.

Разумеется, гвоздем программ были знаменитые артисты, на которые валом валил даже искушенный парижский зритель. Однако для того, чтобы подобрать созвездие артистов, нужно было умение продюсера, которым овладевали тогдашние мэтры ресторанного бизнеса. К примеру, Рыжиков для своей артистической труппы оборудовал в Эрмитаже специальное общежитие, больше напоминавшее шикарный отель. Артисты ежедневно приглашались на five-o-clock tea. А. Н. Вертинский имел обыкновение не только являться сам, но и приводить на поводке белого бульдога Люсю, которая усаживалась на отдельный стул напротив хозяина. Как видно, ее присутствие здесь никого не раздражало. Кроме того, поздним вечером для артистов накрывался банкетный стол, за которым они коротали время в ожидании своего выхода на сцену, поддерживая таким образом традиции братства людей искусства. Эти заведения были рассчитаны на богатых иностранцев, интересовавшихся «русской темой».

Дивертисмент
Настя Полякова: «Цыганская королева в изгнании»

Когда она на сцене пела,
Париж в восторге был от ней.
Она соперниц не имела…
Подайте ж милостыню ей!
«Нищая» (Беранже), из репертуара Насти Поляковой

Упомянутая Морфесси Настя Полякова родилась в семье таборных цыган старинной певческой династии[29]. Начинала в хоре ресторана «Яр». Обратила на себя внимание после участия в сборном концерте с выдающимися мастерами жанра. С этого момента началась ее карьера певицы. В 21 год вышла замуж и на несколько лет оставила сцену. Вернуться на концертную эстраду Настю уговорила известная цыганская исполнительница Варя Панина. В 1911 году Настя Полякова выступила в Малом зале Московской консерватории, а в 1912 году – в зале Дворянского собрания в Петербурге. О благотворительном спектакле с Настей Поляковой, состоявшемся в зале Благородного собрания в Москве, вспоминает летописец русской эмиграции Роман Гуль.

«В молодости, в России, я любил цыганщину. Но послушать настоящих цыган живьем довелось только раз. Зато этот “раз” я навек запомнил. Было это, к сожалению, не у “Яра” и не с загулом. А был это чинный большой концерт в Благородном собрании в Москве в 1915 году всего цыганского хора от “Яра” во главе с незабываемой Настей Поляковой. Концерт давали цыгане в пользу раненных на войне солдат и офицеров, лежавших в московских госпиталях.

Как сейчас помню, чудесный зал Благородного собрания – битком. На сцену выходят “яровские” цыгане и цыганки в разноцветных, своеобразных, ярких одеяниях с монистами. А когда этот очень большой хор заполнил эстраду, под бурные аплодисменты зала, вышла и знаменитая Настя Полякова: одета в ярко-красное (какое-то “горящее”) платье, смуглая, как “суглинковая”, статная.

А за ней два гитариста – в цыганских цветных костюмах. Настя встала в середине эстрады, впереди хора, гитаристы – по бокам. И началось. Чего только Настя Полякова тогда не пела: “Ах да не вечерняя” (любимая песня Льва Толстого), “В час роковой”, “Отойди, не гляди”, “Успокой меня, неспокойного, осчастливь меня, несчастливого”… А гитаристы на своих краснощековских гитарах (гитары все в лентах) такими переборами аккомпанировали, что закачаешься.

А потом? А потом – всего лет через семь-восемь – Настя Полякова с цыганским хором (уж не таким большим, но хорошим) пела в дорогом ночном парижском ресторане (кажется, в “Шехерезаде”). Хором управлял ее брат Дмитрий Поляков, в хору и соло пели, ей под стать, знаменитые цыганки – Нюра Массальская, Ганна Мархаленко, пел… и знаменитый Владимир Поляков, ее племянник, пели чудесные цыгане Димитриевичи. Наездами в Париже бывал знаменитый исполнитель цыганского романса Юрий Морфесси. “Правнук греческого пирата”, как он говорил о себе. Успех у него всегда бывал небывалый. Такой же, как и во всей России до революции. В России Морфесси пел даже перед государем на яхте “Полярная звезда”, за что получил царский подарок – запонки с бриллиантовыми орлами.

Еще любимцем цыганщины у русских парижан был бывший летчик Н. Г. Северский, большой друг Морфесси, сын знаменитого до революции певца. Настя Полякова концертировала во Франции, Германии, Америке – пела даже в Белом доме перед президентом Рузвельтом. Но вряд ли Рузвельт понял что-нибудь в этом “исступлении чувств» (это специальность русская, а никак уж не американская). Теперь все эти знаменитые зарубежные цыгане ушли в лучший мир… В былой России «цыганщина» жила как у себя дома. В Москве – Поляковы, Орловы, Лебедевы, Панины. В Петербурге – Шишкины, Массальские, Панковы. Сколько цыганок вышло замуж за русских дворян и купцов. Цыганское пение было на высоте. Русский эмигрант, парижанин, в былом известный театральный критик, А. А. Плещеев в книге воспоминаний “Под сенью кулис” рассказывает, как во время “загула” у яровских цыган знаменитый композитор и пианист Антон Григорьевич Рубинштейн рухнул вдруг перед хором на колени и прокричал: “Это душа поет, душа говорит! Слушайте!!! А я? Что я? Инструмент играет, а не я! Я не должен играть перед вами!”»


Настя Полякова с братьями Егором и Дмитрием


В 1920 году Настя Полякова вместе с семьей эмигрировала. О начале ее житья-бытья на чужбине мы уже знаем из рассказов Юрия Морфесси.

Впоследствии Настя осела во Франции. В 1926 году «цыганская Примадонна» с размахом отметила в Париже тридцатилетие своей артистической деятельности, на торжествах председательствовал писатель Куприн. Сохранились прекрасные воспоминания Аллы Баяновой о выступлениях цыганского хора Поляковых в парижском ресторане “Эрмитаж” в конце 20-х:

«…В Большом Московском «Эрмитаже» было очень интересно: большой цыганский хор Полякова. Солисткой была Настя. Хор всегда располагался одинаково: стулья полукругом, солистки посредине, за ними хоровые женские голоса, а сзади стояли гитаристы, солисты-мужчины и плясуны. И был такой Володя Поляков, который недавно умер в Париже – ему было 90 лет, а он еще пел. А вот в те времена, которые я вспоминаю, он был плясуном. И каким! Он выдавал такую чечетку цыганскую: с ладошками и пятками. Чудо пляска!

А Настя, значит, сидела посредине. Она всегда прятала под шалью горячую грелку. Настя страдала печенью. Черные платья, никаких ярких тряпок, никаких юбок с воланами. Шаль у всех на одно плечо, у талии стянута рукой… После выступления цыгане с чарочкой и подносом обходили зал. По-моему, Поляковы зарабатывали огромные деньги. Этот их поднос с чарочкой всегда был полон, он просто ломился от подношений».

В конце 70-х годов художник Михаил Шемякин выступил продюсером и спонсором записи единственной долгоиграющей пластинки Володи Полякова.

Известно, что помимо «Эрмитажа» Настя пела в кабаре «Голубой мотылек» на Монмартре и в других известных всему Парижу популярных клубах.

«В “Шехерезаду” приезжали со всей Франции, чтобы послушать знаменитую певицу с хором, где пели не менее замечательные цыганки: Нюра Массальская, Ганна Мархаленко. Настя была смуглая, статная. Я помню и ее, и Нюру еще по Болгарии, такую прекрасную, что мой брат Кирилл не устоял и потерял с ней свою невинность. В этот раз я заметил, что обе выглядели значительно старше своих лет, много пили в силу необходимости поддерживать компанию с поклонниками их искрометного таланта»[30].

С началом Второй мировой войны Настя с мужем, который был евреем, перебрались в Северную Америку. Певица начала выступать в ресторане «Корчма». Супруг Насти Илья занимался ювелирным делом. Однажды, работая над очередным изделием, он укололся и умер от заражения крови. Анастасия Алексеевна осталась совсем одна и практически без средств к существованию.

«Петь, как прежде, Настя Полякова больше не могла, она уже не пела романс за романсом весь вечер, а была в силах позволить себе исполнить только две вещи – “Меня ты вовсе не любила” и “Вдоль по улице”. И хотя два этих номера считались относительно легкими для исполнения, генная гениальность Поляковой, особенно колорит ее пения и душевная интонация, были настолько мощны, что зал безумствовал.

“Как Настя пела, этого нельзя передать словами, – вспоминала певица Маруся Сава. – Ведь она была уже очень пожилой. Старая, полная женщина… Но когда она начинала петь, то рождала такой волшебный мир, что слушающие забывали обо всем на свете”.

…Но вскоре ресторан “Корчма” закрылся…Дошло до того, что великая Настя Полякова стала искать хоть какую-то работу по объявлениям в газете»[31].


Владимир Поляков (1887–1985) – ресторанный певец, племянник Насти Поляковой


Ее взяли к себе домработницей знакомые эмигранты. Взяли, скорее, из жалости и любви к ее таланту.

Через некоторое время постаревшую звезду разыскал ее горячий поклонник, эмигрант из России Карл Фишер, очень преуспевший в Чикаго.

Он поддерживал любимую артистку до конца ее жизни, но помощь его пришла слишком поздно…

Певица Настя Полякова скончалась в нью-йоркском госпитале от болезни почек осенью 1947 года. С ней ушла эпоха…

Глава XV

ДВЕ ВСТРЕЧИ С ЕСЕНИНЫМ


В 1922 году я приехал в Берлин. Остановился в отеле «Эксельсиор», дал несколько концертов, прошедших с большим успехом. Этот успех привлек внимание известной антрепренерши Мери-Бран. Странное существо! Полумужчина, полуженщина. Во всяком случае мужского «начала» было в ней больше, чем женского; и одевалась она скорее по-мужски, и склонность имела к молодым блондиночкам с нежной белой кожей.

Мери-Бран законтрактовала меня на Данциг и на модный польско-немецкий курорт Цопот. Я уже собирался в путь-дорогу – звонок. Снизу какой-то незнакомец (он так и не назвал себя) просит разрешения увидеть меня. Получив таковое, поднялся ко мне в номер. И хотя он знал, что он у меня и перед ним я, однако для большей уверенности полюбопытствовал:

– Вы господин Морфесси?

– Да, я.

– Можно у вас отнять полчаса?

– Смотря для чего…

– Один ваш старый знакомый очень хотел бы вас видеть и прислал за вами автомобиль.

– Кто же это?

– Разрешите сделать вам сюрприз, – уклонился посетитель от прямого ответа.

– В таком случае я приеду с дамой. Это ничего?

– О, сделайте ваше одолжение!

Я вышел с моей знакомой артисткой Бэлочкой. У подъезда нас ждала открытая машина, умчавшая нас в отель «Эспланад». Входим в лифт; выходим. Лакей распахивает дверь дорогого апартамента. Нас встречает увядшая дама, любезно произносит несколько английских фраз. Убедившись, что мы не говорим и не понимаем по-английски, переходит на очень ломаный русский язык. Откуда-то из глубины появляется еще такая же приблизительно дама. А минуту спустя из глубины апартамента выходит совсем молодой человек в цилиндре, во фраке и в легком черном пальто с пелериной.


Есенин и Дункан


Довольный собой, развязный, спрашивает меня:

– Вы не узнаете меня? – И, не дождавшись ответа, заканчивает: – Я тот самый Есенин, помните? Да, я его тотчас же вспомнил, несмотря на фрак и цилиндр и на несколько лет – и каких лет! – проведших борозду между первой встречею и второй.

Сейчас я понял, зачем прибегнуто было ко всей этой загадочности. Да и сам Есенин тотчас же пояснил:

– Я боялся, что если мое имя будет названо, вы не пожелаете меня видеть!..

Хотя, в сущности, какой же я большевик?..

Смешно…

Замяв эту, видимо, неприятную для него тему, он предложил:

– Может быть, отужинаем вместе… Я буду очень рад…

Я особенной радости не обнаружил, но согласился. Наши дамы перезнакомились и научились кое-как понимать друг друга. Первая дама, встретившая нас, оказалась женою Есенина, знаменитой танцовщицей Дункан.

Ехали мы долго, ехали на двух машинах и очутились в ресторане, где все – и помещение, и убранство – было на старонемецкий лад. Все было выдержано в стиле тяжелой, монументальной готики. Нас здесь ждал чудесно сервированный стол, весь в цветах, с тончайшими деликатесами, которые были непостижимы для тогдашнего Берлина, сурово и упорно голодавшего.

Гастрономический обед запивался отборными винами, и хотя никто из нас не был умерен в напитках, но Дункан после обеда потащила меня в соседний с нашим кабинетом бар, требуя, чтобы я пил с ней какой-то необыкновенный крепкий коньяк. Он ударил ей в голову, и после третьей рюмки у нее стал заплетаться язык. Выходим и рассаживаемся по автомобилям, причем в одном из них мы были вместе – Есенин и Дункан и я со своей дамой. Есенин только-только разошелся, – необходимо заехать в какой-нибудь ночной кабак. Тогда в Берлине это было легче сказать, нежели осуществить. Социалистическая власть, с целью поднятия нравов, относилась к ночным увеселительным учреждениям отрицательно, попросту позакрывала их. Но Есенин знал один ночной приют, работавший всю ночь. Там выпили мы две бутылки шампанского и – по домам. Но дорогой пьяный Есенин затеял ссору с еще более пьяной Дункан. Он ее крыл вовсю трехэтажными словами, она же отвечала на языке, непонятном ни самому Есенину, ни благородным свидетелям в нашем лице. Все это производило омерзительное впечатление, но уже совсем невмоготу стало, когда пролетарский поэт в цилиндре замахнулся на свою подругу, смело годившуюся ему в маменьки.

– Ах ты, шкура барабанная, туда и сюда тебя! Вон пошла, вылезай! – И, остановив шофера, распахнув дверцу, он стал выталкивать Дункан на пустынную, предрассветную улицу.

Не дождавшись окончания этой безобразной сцены, я, воспользовавшись этой остановкой автомобиля, покинул его вместе с Бэлочкой.

Такова моя вторая и последняя встреча с Есениным. А теперь скажу несколько слов о первой.

Это было в Царском Селе в 1916 году. Я часто бывал в Царском и потому, что пел в лазаретах императорской семьи, и потому, что в Царском жил мой близкий друг полковник Ломан, несший обязанности ктитора Федоровского собора.

Однажды Ломан говорит мне:

– Юрий, у тебя артистический вкус. Я хочу, чтобы ты прослушал двух юных поэтов! Самородки из мужиков…

Я выразил живейшее согласие, и самородки из мужичков были приведены Ломаном в трапезную Федоровского собора. Оба они были в стрелецких костюмах. Не берусь утверждать, но, кажется, Ломан одел их в стрелецкое платье, чтобы представить юных самородков императрице Александре Федоровне. Одного из них звали Есенин, а другого – Кусиков. Оба они поочередно стали декламировать свои произведения. Декламация Кусикова совершенно стерлась у меня в памяти, некоторые же стихи Есенина не забылись, и в них тогда еще пленили меня места, где так художественно и свежо описывались картинки природы.

Ломан спросил мое мнение. Я высказался в пользу Есенина, отметив его полное превосходство над Кусиковым. И вот спустя шесть-семь лет вместо робкого деревенского подростка в стрелецком кафтане – денди во фраке и цилиндре, познавший все наслаждения крупных центров не только Европы, но и Америки. Вспоминая это, нельзя не вспомнить трагическую обреченность Есенина и Дункан – этой нелепейшей по своей контрастности пары…

Сначала гибнут дети Айседоры Дункан, упав вместе с автомобилем в Сену. Затем гибнет Есенин, написав своею кровью последнее стихотворение, так и не опубликованное большевиками, и повесившись. Совсем необычайна и фантастична смерть Дункан, смерть, технически схожая со смертью Есенина; ее, как и его, затянула петля, но не веревочная, а петля шелкового шарфа, концы которого попали в колесо автомобиля. Мало этого, совсем недавно покончила самоубийством особа, подарившая Дункан этот шарф: ее угнетали угрызения совести, она считала себя косвенной виновницей смерти Дункан. По ее мнению, не будь этого шарфа, Дункан осталась бы жива…

Глава XVI

ПАВЕЛ ТРОИЦКИЙ. ЕВРЕЙСКАЯ СВАДЬБА. НА БЕРЕГАХ ДНЕСТРА И ДУНАЯ. БЕЛГРАД. В. В. ЛОЗОВСКАЯ – ГЕРОИНЯ ЛЕГЕНДАРНОГО ПОДВИГА ПРИ ОТСТУПЛЕНИИ КУТЕПОВА ОТ РОСТОВА – МОЯ ЖЕНА. ПАРИЖСКИЙ КОНЦЕРТ


В 1926 году Павел Троицкий уговорил меня сделать концертное турне по Румынии. Новая страна, новые впечатления… Подумал и поехал.

…Благодаря жизнерадостному характеру моего спутника происходили с нами приключения забавные, подчас совсем анекдотического характера. Расскажу только одно.

Ехали мы в дилижансе из Татарбунар в Сороки. Вместе с нами торопилась туда же невеста – молоденькая, хорошенькая евреечка – со своими родителями: на следующий день должна была состояться ее свадьба с молодым сорочанином, которого она один раз в жизни только и видела, – когда он приезжал свататься. В дороге все мы перезнакомились и к Сорокам подъезжали уже друзьями, в особенности П. Троицкий, с невестою и ее родными. Само собой разумеется, что мы получили самое искреннее приглашение на свадьбу. Но у нас в тот же вечер был назначен концерт, а после концерта и длинной, утомительной дороги – не до свадьбы. И я старался как можно деликатнее отказаться от любезного приглашения. Иного, однако, мнения в этом отношении был П. Троицкий, который сумел так обворожить стариков, что и сам начал чувствовать себя на положении чуть ли не близкого родственника, отсутствие которого на свадьбе может омрачить весь праздник Своими беспрерывными шутками и прибаутками он привел родителей невесты в такое игривое настроение, что, когда при въезде в Сороки мы попали в толпу поджидавших невесту будущих ее родственников и свойственников, родители невесты представили его как «американского дадюшку». В первый момент встречавшие поверили этой шутке, и трудно описать, что здесь произошло. Все со сладостными возгласами бросились обнимать и целовать Троицкого, и нужно было видеть, с какой ловкостью он ускользал от объятий стариков и старух и как пылко – совсем не по-родственному – он взасос целовал молодых девушек – хотели они этого или нет, безразлично. А когда после концерта он явился на свадьбу, то вскоре оказался центром внимания, общим любимцем и, кажется, вскоре действительно породнился с большею частью и хозяев и гостей.

Не мог удержаться от соблазна и я и всю ночь, глядя на Троицкого, хохотал до слез, когда он с платочком в руках отплясывал, как заправский еврейский танцор, национальные свадебные танцы или с видом знатока пил крепкую пейсаховку закусывал сладкими пряниками и подымал традиционные и импровизированные тосты за молодых, за родителей и вообще за всех добрых евреев, почтивших «наш» праздник своим присутствием.

Концерты наши проходили повсюду с большим успехом, и пели мы без конца. В одном Кишиневе в большом кинематографе пели свыше двух недель подряд. И популярность наша была так велика, что когда в городе узнали, что я буду петь во время богослужения в греческой церкви, полиция вынуждена была, чтобы предотвратить давку и несчастные случаи, сдерживать толпу у паперти и церковной ограды.

Но особенно тронуло меня отношение староверов рыбачьей деревни Вилково. Как они упрашивали меня дать концерт у них в деревне и друг перед другом старались попотчевать чем только могли! При нас потрошили громадных осетров и угощали замечательной икрой, а на дорогу поднесли нам столько сельдей и икры, что мы при всем желании сами съесть все это никак не могли бы.

Вспоминая свое путешествие по Румынии, не могу не упомянуть о сильном впечатлении, которое произвел на меня редкий по красоте сквер, разбитый вокруг собора в Измаиле. Если смотреть на него с соборной колокольни, то он представляет собой колоссальный русский двуглавый орел, художественно исполненный не только по рисунку, но и по раскраске. Когда-то давно местный богатый купец устроил этот чудесный и, кажется, единственный в своем роде сквер. Да так и остался он по сей день – памятником былой России, тщательно поддерживаемый соборными сторожами и садовниками.

Трудно было взбираться по крутым лесенкам на колокольню, но, взобравшись, хотелось без конца оставаться там и любоваться этой прекрасной эмблемой, лучше слов говорящей о том, как крепка в русских людях память и любовь к своему прошлому.

Другое, не менее сильное, хотя и совершенно иное по настроению, пережил я впечатление, когда концертировал в Бендерах. Жутко торчат из тихоструйных вод прекрасного Дуная развалины взорванного моста и подчеркивают непроходимую пропасть между тем миром, который раньше был моей Россией и куца доступ мне заказан навеки, и тем клочком ее, куца я могу еще приехать со своими песнями, но только лишь в качестве гостя-иностранца. А между тем, кажется, рукой подать! Купальщики и катающиеся на лодках могут беспрепятственно пожимать друг другу руки и обмениваться новостями дня. Но… по причине советских «социалистических свобод» этого не делают!


Стоят: подпоручик Зинаида Готгард, Михаил Бородаевский. Лежит: вольноопределяющийся Валентина Лозовская, Крым. 1920. Фото из собрания А. Бородаевского


Близок локоть, да не укусишь!..

Моя первая поездка в Белград, длившаяся семь месяцев, сопровождалась резкой переменой в моей одинокой скитальческой жизни. И, как всегда почти, – его величество Случай.

Однажды в праздничный день, когда все магазины сербской столицы наглухо закрыты, я, желая купить чего-нибудь съестного, зашел в русский ресторан «Мон Репо». Раньше меня, с этой же самою целью, очутилась у буфета высокая стройная блондинка с пышным светлым сиянием густых волос вокруг нежно-матового лица. Управляющий рестораном – бывший гвардейский офицер – представил меня молодой женщине. Обменявшись несколькими словами, мы разошлись; но образ Валентины Васильевны Лозовской неотступно преследовал меня. Сложилось так, что мы очень долго после этого не встречались. Но вот местное объединение русско-сербских журналистов организовало большой благотворительный концерт с участием выдающихся артистических сил Белграда, и в том числе с моим. Пропев несколько вещей, я сошел с эстрады и, к моему удовольствию, увидел лицом к лицу В. В. Лозовскую. Первым вопросом ее было:

– Вы останетесь?

Мог ли я не остаться? Мне понадобилось каких-нибудь полчаса времени, чтобы съездить домой, сменить рубаху и поддевку на смокинг и вернуться. Весь вечер я танцевал только с нею и под конец сделал предложение, тотчас же благосклонно принятое.

Моя невеста оказалась редкой и необыкновенной русской девушкой. После семейной драмы – ее отец был замучен и убит большевиками – В. В. Лозовская, вдохновляемая жаждой мести, со своими братьями очутилась в рядах добровольческой армии, точнее, в Дроздовской артиллерийской бригаде. Передовые позиции, три ранения, Георгиевский крест. По странному совпадению, ближайшим начальником Лозовской была женщина-поручик Заборская. Заборской и Лозовской выпала героическая роль в те дни, когда под натиском большевиков оставлен был добровольцами Ростов и когда генерал Кутепов коротким ударом попытался отнять у красных этот город. Попытка увенчалась, к сожалению, только мимолетным успехом. Через несколько часов пришлось вновь покинуть Ростов. Белые войска, артиллерия и пехота, отходили в походном порядке, растянувшейся колонною.

В это время показалась развернутая лава несущейся советской конницы. Положение создавалось критическое, ибо белые, застигнутые врасплох, не имели физической возможности принять бой. Грозила бурная кавалерийская атака и вслед за нею – беспощадная бойня. Спасла это катастрофическое положение Заборская, одна из очень немногих не растерявшаяся. Вместе с Лозовской она выкатила пулемет, и обе женщины так метко взяли на прицел несущуюся лавину, что всадники, словно сдуваемые вихрем, падали с седел, а кони продолжали мчаться. Губительный огонь пулемета внес такое расстройство в ряды противника, что немногие уцелевшие всадники, повернув, стремглав бросились назад к Ростову Этот легендарный подвиг поручика Заборской и бомбардира Лозовской был отмечен приказом по армии как пример исключительной, беспримерной доблести и, переходя из уст в уста, вызывал восхищение. В. В. Лозовская, ныне Морфесси, эта женщина-воин, женщина-патриотка, любовь к России запечатлевшая своей кровью, еще ко всему этому вдобавок и выдающаяся спортсменка. На сербских адриатических состязаниях в плавании она по дальности расстояния и вьшосливости побила рекорд известных мужчин-пловцов. В области автомобильного спорта моя жена взяла первый приз на женских автомобильных гонках Югославии, на машине НАГ Эта победа вызвала в русской колонии Белграда большую сенсацию и позже – рад предложений от кинофабрик участвовать в съемках для спортивных фильмов!

И вот теперь – я у тихой пристани!

Антракт
Русская песня на Балканах[32]

«Жила тихо, мирно старая Сербия. Через каждые два-три шага полусонная кафана, с “црной кавой”, “чевапчичами”, городскими слухами, “новинами” и, как необязательная дань эстетике, цыганский оркестрик. Ночь начиналась в 9 часов вечера, утро – в 6 часов утра. Но стряслась революция, налетели русские эмигранты, и всё пошло вверх дном. Белград запел, затанцевал, засиделся до поздней ночи. Всякая уважающая себя кафана считает теперь минимумом респектабельности иметь у себя сценку и на ней русские театры типа гротеск либо, на худой конец, “чувени руске балалайки”.

…В субботу русского тянет в ресторан. Местную кафану, где заунывно поют цыгане, он не любит, хочет своего, родного… Кроме трех больших ресторанов в Белграде свыше тридцати разного рода русских “нормальных” столовых и закусочных. Сербы любят еще русские рестораны потому, что там обычно играет хор балалаек, поют про Кудеяра с двенадцатью разбойниками, про широкую Волгу со Стенькой Разиным и про то, что русские не могут жить без шампанского и без пения без цыганского… К 12 часам ночи Белград засыпает.

Улицы пустеют. И если встретишь редкого прохожего, без ошибки можно сказать, что это один из неугомонных русских… Весьма знаменательно, – писал давний приятель Морфесси театральный обозреватель Константин Шумлевич, – что не только русские, но, можно сказать, даже главным образом сербы слушают балалаечников с неослабным вниманием и “требуют тишины”. Русские песни “Волга-Волга”, “Кудеяр“ и другие, в особенности меланхолические, пользуются у сербов неизменным, огромным успехом»[33].


Вот лишь небольшое перечисление заведений, в которых так или иначе посетители могли насладиться русской песней и музыкой.

В Белграде было более 10 балалаечных оркестров. Прежде всего это оркестр и хор под управлением Георгия Черноярова, завоевавшего за короткое время Европу и ее центр – Париж. В марте 1923-го его оркестр с успехом выступал перед королевской четой во дворце в Белграде.

В ресторане «Старая скупштина» играли оркестры Мики Островского, исполнявшего как русские, так и сербские песни.

В 1923–1924 гг. в ресторане «Загреб» и «Позоришном бифе» («Театральном кафе») выступал одно время созданный еще в Константинополе русский оркестр «Балалайка».

В ресторане «Великобритания» играл великорусский оркестр балалаечников «Баян».

В сербском ресторане «Врачарска касина» под русские закуски, русскую водку и сербские блюда играл русский оркестр балалаечников при участии исполнительницы цыганских романсов О. Н. Григорьевой.

В Топчидерском ресторане в парке выступал оркестр балалаечников Квятковского с участием

исполнительницы цыганских песен Н. Г. Вишняковой – «Раз пошел…», «Лапти мои»…

В ресторане отеля «Славия» выступали оркестр и хор балалаечников «Сокол» при участии артистки Марии Ласки (в мемуарах Морфесси упоминает певицу Варю Ласку. – М. К.), ее мужа Яши Яковлева.

Большим успехом пользовался комический дуэт Цоца-Моца – актер Тамаров и певец Орлов.

В 1927 году в Белграде стала выступать известная когда-то по Северной столице оперная певица Ольга Янчевецкая, скрывавшаяся под громким псевдонимом графини де ла Рок. В эмиграции она сменила амплуа и завоевала публику своими романсами и песнями.

В своей «исповеди» она писала:

«Я оказалась в изгнании в 1921 году и вскоре стала зарабатывать на жизнь пением в ресторанах… Помню, в моем репертуаре наряду с романсами “Очи черные” и “Прощай”» была любимая всеми песня “Эй, шарабан…” Гости нетерпеливо ожидали начала моего выступления в костюме цыганки с шалью, и как только начну по слогам распевать “Ша-ра-бан”, все уже поднятые бокалы с треском разлетаются на осколки по бетонному полу. И веселье продолжалось… Разбивались все бокалы, а публика, аплодируя мне, просила повторить ту самую, излюбленную ею песню. Хозяин ресторана, смеясь, мне говорил: “Боже, госпожа Янчевецкая, фабриканты стекла должны были бы вам дать особую премию и пенсию”».

В 1934 году Янчевецкая стала петь в фешенебельном кабаре «Казбек», а тремя годами позже – в «Мимозе». По просьбе хозяина ресторана Ольга Петровна написала рекламную песню:

«Я и не роза, и не тюльпан, и даже я не белая сирень… я только веточка-мимоза, что прячет цвет – как заискрится день…».


Белград. Кафана «Албания». 1930


Конечно, большинство русских трупп кочевало по увеселительным заведениям, владельцы которых, также имея свой интерес, меняли артистов. Поэтому сегодня они выступали в одном ресторане, через неделю или месяц – в другом, третьем. Шел своеобразный театрально-ресторанный круговорот.

«…Нельзя забыть и знаменитого ресторатора Марка Ивановича Гарапича, много лет управлявшего ресторанами “Стрельна” и “Мавритания”, и владельца ресторана «Жан» в Москве. С 1920 года содержал ресторан “Москва» в Загребе. В его руки в середине 1920-х годов перешла “Русская семья”. По вечерам у Гарапича играл балалаечный оркестр “Яр” под управлением П. Дриджа, можно было услышать известную В. М. Андрееву с цыганскими песнями.

9 июня 1926 года в ресторане состоялся прощальный бенефис А. Вертинского.

В ресторане “Казбек» с успехом выступал талантливый музыкант, певец, артист Петр Вертепов.

Блестяще окончивший строительный факультет Белградского университета, он – родившийся в артистической семье – так и не стал строителем, выбрав ресторанную сцену, где играл в оркестре, пел и лихо танцевал лезгинку с кинжалами. С оркестром “Казбека” выступал во дворце короля Петра, за что все музыканты получили серебряные медали “За услугу королевскому дому”. Во время войны он был в рядах Русского корпуса. Потом была Австрия, скитания по лагерям. В 1950-м перебрался в США. Состоя во многих воинских и общественных организациях, участвовал на благотворительных балах, концертах и вечеринках. Выступал с хором в фильме “Доктор Живаго”.

Можно назвать и еще одного известного певца – баритона Николая Амосова. Днем пел в кинотеатре «Коларац» четыре раза перед сеансами, а по вечерам – в “Русской семье”.

…В белградском кабаре “Самарканд” время от времени устраивались и бенефисы популярных артистов, привлекавшие белградцев. Так, 1 апреля 1925 года русская читающая публика через «Новое время» оповещалась о бенефисе С. Франка.

В октябре 1929 года был открыт ресторан “Сити”, театр художественных миниатюр по образцу петербургских театров. Во главе труппы стояла Вера Бураго. Программа состояла из двух отделений по четыре номера в каждом. Пресса отмечала “Песнь индийского гостя» из “Садко” в исполнении Говорова… Фурор вызвал любимец публики “Чарльстон”, да вдобавок еще и “Эксцентрик”. При этом костюм танцовщицы Драгневич состоял из минимального количества “тканей”, остальное добавляла сама природа; словом, как выражался куплетист Павел Троицкий, “декольте до аппендицита”.

Обязательным атрибутом культурной жизни русского Белграда были вечера-концерты, устраиваемые обычно по ресторанам. Цена билета 30 динаров, то есть смирновская в золоченой бутылке.

Здесь надо назвать и “субботники” литературно-художественного общества, устраиваемые с февраля 1921-го по разным ресторанам, отелям, залам. Так, на исходе зимы в русском ресторане “Златан лев” пели цыганские песни Ольга Эрнани и В. М. Андреева, пел романсы галлиполиец С. Мошин, кавказские песенки исполнял В. Борзов.

На другом “субботнике” в октябре 1922-го играл на балалайке виртуоз Валериан Шумаков, выступала Анна Степовая, приехавшая из Праги, с цыганскими и русскими романсами. Тембр голоса – глубокое контральто. В ее “Песнях улицы”, писали в “Новом времени”, звучала ”вечная элегия жизни, которая близка сердцу каждого человека”…»

Завершая свой экскурс в театрально-ресторанный мир Белграда, можно сказать, что этот город наряду с Парижем, Берлином или Нью-Йорком стал в 1920–1930-е гг. одним из центров русской культуры и не зря так манил Юрия Морфесси.

Как мог и как умел, рассказал я свою жизнь, занимая читателя скромной своей особой ровно настолько, насколько это было необходимо для ясности и образности событий, лиц, картин, мелькавших передо мною на экране моего сознательного сорокалетнего существования.

Как я выполнил это и как оно удалось – не мне судить, пусть судит читатель. Именно здесь, пожалуй, следовало бы поставить жирную, вкусную точку. Следовало бы… а вот почему-то не соскальзывает, она маленьким сгустком чернил с кончика моего пера. Словно что-то мешает. Словно я чего-то недосказал… Напоследок мне хочется провести параллель между русским эмигрантским Парижем, который я покинул несколько лет назад, и Парижем нынешних дней, который я вижу и наблюдаю по возвращении из долгих странствий по Балканам, Германии и Прибалтике.

Друзья убедили меня дать мой большой концерт. Успех, всегда меня сопровождавший, никогда, ни на один миг не ослеплял меня, никогда не внушал ни самовлюбленности, ни чрезмерной самонадеянности. И вот поэтому-то я и задал себе вопрос: как встретит меня русский Париж?

Те, кто знал меня по Петербургу, могли меня забыть, полузабыть или, наконец, увлекшись модернизмом в пении и музыке, потерять вкус ко всему здоровому, национальному, бытовому, отзывающемуся той, прежней нашей Россией.

Молодежь с революционным детством и эмигрантской юностью меня не знает или уже знает чуть-чуть. Да и я со своей русско-цыганской песней теперь вряд ли могу быть у нее в таком фаворе, как джаз и Жозефина Беккер.

Так я сомневался, но действительность опрокинула все мои сомнения. Концерт имел несомненный успех. С первого появления на эстраде, с первой улыбки, с первым поклоном я убедился, что я уже овладел моей публикой и что я ей родной, желанный и близкий. Все это учитывается какими-то неуловимыми трепетами, флюидами, бегущими с эстрады в партер и обратно.

Я увидел, что молодежь (молодежь внушала мне наибольшие колебания) с каждым романсом подпадала под мое настроение и я, как говорят французы, ее «держал».

О поколениях более ранних и говорить нечего. Я видел, как дамы украдкой вытирали навернувшиеся слезы, видел, как супруги, давно перешагнувшие через серебряную свадьбу, обменивались нежными взглядами – отзвук далеких воспоминаний, несомненно, приятных, способных взволновать даже и теперь немолодую, остывшую кровь… Нет, концерт удался!

Русский Париж оказал мне трогательный прием. Никогда не забуду этого внимания, этой ласки и этих вызовов, таких длительных, то затихавших, то вновь разраставшихся!..

Много старых моих друзей встретил я на моем концерте, и то, что не забыли они меня и пришли, было для меня великой отрадой.

Говоря о моих парижских друзьях, не могу не вспомнить милого, вечно юного и веселого Б. С. Мирского. Это один из тех редких, в особенности в нашей эмиграции, людей, которые умеют соединять в себе самые разнородные качества и таланты, оставаясь неизменно «просто людьми». Ученый, публицист, видный общественный и политический деятель, постоянный сотрудник «Последних новостей», Мирский – приятный собутыльник, остроумный собеседник и хороший товарищ. И, как оказывается, умеет писать не только прозою серьезные статьи и книги, но и стихами шуточные экспромты. Вот один из них, который я храню в своей копилке сувениров:


Юрочке

Поседел слегка Морфесси,
Но по-прежнему румян.
Мил и публике и прессе
Наш талантливый Баян.
Лейтмотив цыганских песен,
Без сомнения, – любовь.
Оттого напев Морфессин
Дамам всем волнует кровь.
В песнях ткет Морфесси Юрий
Из волшебных чар узор.
И вздыхает много гурий
По Морфесси до сих пор.
Пусть растет в своем прогрессе
Здесь певцов цыганских рой;
Но один из них – Морфесси,
Всеми признанный герой.
Знали Юру наши веси:
И Москва, и Петроград.
Мудрено ли, что Морфесси
И Париж узнать был рад.
И в Париже, как в Одессе,
Пыл свой юный сохраня,

К числу друзей я отношу и труппу лилипутов во главе со знаменитым Андрюшею Ратушевым, этим крохотным человеком больших, разносторонних талантов, и еще моим верным мажордомом петербургского периода – Николаем Суриным.

Надо было видеть, как они сидели на эстраде, как любовно и чутко воспринимали мой успех!.. После концерта я угостил лилипутов ужином в «Московском Эрмитаже», где их появление произвело настоящую сенсацию, особенно среди иностранцев. Их окружили вниманием, и они затмили официальную программу. Директор «Эрмитажа» А. В. Рыжиков пышно приветствовал моих миниатюрных гостей.

Концерт является для меня и для моей души как бы утонченным десертом; мой же хлеб насущный – пение в ресторане. Долго я выступал, чуть ли не с открытия его, в «Большом Московском Эрмитаже», поставленном на исключительную высоту магом и чародеем сложного ресторанного искусства А. В. Рыжиковым. Своей кухней, своей богатой программой, своей обходительностью он сумел привлечь к себе сливки международной колонии Парижа.

За многие месяцы моих выступлений никогда, ни разу мое артистическое самолюбие не было уязвлено хотя бы малейшим невниманием со стороны публики, в громадном большинстве не понимающей языка, на котором я пою.

Глава XVII

ЭПИЛОГ


Оглядываясь на незабвенное прошлое, которое никогда, никогда больше не вернется, вспоминаю колоритный и в бытовом, и во всех других отношениях уголок Александрийского театра. Это его фойе и буфетная комната. В дни репетиций, в минуты перерывов и после репетиций сходились там знаменитый дядя Костя – Варламов, Давыдов, Судьбинин, Ходотов. Однажды, совершенно случайно, заглянул и я туда с Де-Лазари, после чего сделался постоянным гостем буфетной комнаты. Общение с корифеями русской Императорской драмы давало много захватывающего. Что ни человек, то эпоха, и какая эпоха! В первый мой дебют в этом фойе я спел под гитару «Что вы голову повесили, соколики?».

Это зажгло Владимира Николаевича Давыдова, и он, помолодевший, выхватив у Де-Лазари гитару, сам спел несколько стариннейших романсов. Правильнее сказать, Давыдов не пел, а передавал, но что это была за передача! Сколько огня, сколько чувства, сколько умения! Мы все внимали ему, затаившись…

Сплошь да рядом из фойе Александрийского театра мы перекочевывали всей компанией – это было в нескольких шагах, – в трактир Мариинской гостиницы. Он славился дешевизною, своим органом, который назывался оркестрионом, своим чисто московским укладом и своими подовыми пирогами, до которых мы все были большими охотниками. Но самым большим из нас – Варламов. Легендарный дядя Костя в один присест съедал два, а то и три пирога. Хотя они были воздушные, но жирного, промасленного теста могло хватить на многие десятки обыкновенных пирожков. Мариинская гостиница была единственной в Петербурге с московскими половыми во всем белом вместо лакеев-фрачников. Там мы проводили время сначала под звуки органа, потом, перебравшись в кабинет, пели под гитару. Все это общество я часто собирал у себя на Каменноостровском. Памятен мне один ужин после моего концерта в Малом зале консерватории. Съехались у меня и все участники концерта, и просто гости. Из участников – Тамара Карсавина, В. Н. Давыдов, Павел Самойлов и Лопухова с Орловым. Из просто гостей – А. И. Куприн и другие.

Ужин, как было принято писать в газетах, затянулся далеко за полночь. Наиболее умеренные под утро разъехались, менее умеренные остались, и незаметно подоспел завтрак, К обеду я вызвал из Новой Деревни цыган, и, не смыкая глаз, мы весело провели 48 часов. Одни легли костьми, другие все еще не сдавались. В числе этих несдавшихся оказался и обаятельнейший А. И. Куприн. Ни за что не хотел уходить! В его гатчинском доме тревога, запросы ко мне по телефону. Но Куприн – хоть бы что, плотно уселся в кресле, и не в силах человеческих было заставить его подняться! Тогда мы бережно с креслом снесли его к подъезду и вместе с креслом водрузили в автомобиль. Так в кресле Александр Иванович и доехал до Гатчины. Через два дня я получил свое кресло обратно. Новодеревенским цыганам, которых я всегда вспоминаю с особенно нежным чувством, я обязан, во-первых, многими ночами большого подъема и настоящего веселья, а, во-вторых, еще тем, что многому у них научился. В моей карьере исполнителя цыганских романсов они сыграли далеко не последнюю роль.

У них в Новой Деревне я был своим человеком. Иногда я по двое суток пропадал у цыган со своими друзьями. Нередко создавался общий громадный хор из нескольких соединенных хоров.

Мелькают передо мною: Алеша Шишкин, Макарыч, Массальский, Поляков и Лиза Витгенштейн – единственная блондинка на фоне смуглых, черноволосых цыганок – и др. Хотя еще со времен Пушкина аристократы женились на цыганках – Голицыны, Волконские, – но даже и при этих условиях Лиза сделала ошеломляющую карьеру, став светлейшей княгиней Витгенштейн. Ее муж, Грицко Витгенштейн, потомок владетельного рода, красавец, кутила бонвиван, любимец государя, офицер императорского конвоя, закончил свою бурную жизнь нелепо и вместе трагически: он подавился косточкой рябчика. Порою я вызывал цыган к себе, и от меня пестрою и шумною толпою отправлялись в Новую Деревню, чаще всего – к Макарычу, прихватив с собою несколько дюжин шампанского, а что касается угощения, то это было уже заботою Макарыча, славившегося своим хлебосольством и умением покутить.

Иду я однажды по Невскому. Вдруг кто-то меня окликает. Смотрю – Нико Ниширадзе, на лихаче, в ногах у него ящик с вином.

– Садись ко мне, поедем!

Мчимся по Каменноостровскому.

Миновали мою квартиру. Значит, к цыганам. Очутившись у Макарыча, мы оставались у него два дня и две ночи. Никакой загул не мешал у Макарыча патриархальному семейному укладу его жизни. За трапезой в определенный час должны были собираться все от мала до велика, начиная с малышей и кончая 90-летней тетей Матрешей. Она помнила еще тех цыган, что вдохновляли своим пением самого Пушкина. У тети Матреши дрожала голова от старости и такой же был дрожащий голос, но и, как у Владимира Николаевича Давыдова, искусство передавать было изумительное. Тетя Матреша научила меня петь: «Две гитары», «Палео было влюбляться» и «Корочку». Ревниво оберегавшая эти старинные, забытые вещи, тетя Матреша в виде особого благоволения передавала мне эти романсы, подобно тому как старый жрец посвящает молодого в тайны древнего и сложного ритуала. И только когда я популяризировал с эстрады и «Палео», и «Корочку», и «Две гитары» и издал их ноты, только тогда начали их публично исполнять новодеревенские цыгане и играть все петербургские цыганские оркестры.

Много, много лет Алексей Шишкин и Макарыч были кумирами и баловнями веселящегося Петербурга. Их жадно слушали, их осыпали подарками и деньгами, но когда Алексей Шишкин и Макарыч переселились в другой мир, где нет ни вина, ни песен, за их гробами шли два-три человека, и в числе этих двух-трех был я.

Было щемящее чувство, навертывались слезы, а в ушах погребально звучал куплет апухтинской «Пары гнедых»:

Кто ж провожает ее на кладбище?
Нет у нее ни друзей, ни родных,
Несколько только оборванных нищих,,
Пара гнедых, пара гнедых…

В 1929 году импресарио Тетельбаум организовал мое концертное турне по Прибалтике. Первый этап – Рига. Я не был в Риге с войны, с 1915 года, и, едучи теперь туда уже не какв Россию, а в Латвийскую республику, представлял себе все резко изменившимся, чужим и чуждым. Но первые же впечатления рассеяли все это.

Приезжаю. Русский носильщик:

– Это все ваши вещи, барин?

Русский извозчик:

– Куда прикажете, барин?

В гостинице тоже русская речь. Ночной сторож – как в России; на груди фонарь, в руке колотушка. Позванивает ключами. И сама Рига как город почти не изменилась, только дух другой. Тот, прежний дух отлетел, исчез вместе с исчезнувшей Россией.

Соотечественники встретили меня более чем тепло и по-русски радушно и хлебосольно. Особенно трогательный прием оказала мне большая русская газета «Сегодня» во главе с редактором ее Мильрудом и ближайшим сотрудником Лери-Клопотовским.

Последний, сотрудничая еще в бытность свою в Париже в газете «Возрождение», однажды тронул меня своим поздравлением в пасхальном номере газеты:

Был Петроград.
Уют «Контача».
Была широкая Москва.
Но все прошло.
И очень рано
У голосистого Баяна
Засеребрилась голова.
И не узнал бы Вас, Морфесси,
Таким серебряным «Контан».
Но с Вас довольно парижан.
Что знают Вас. – Христос Воскресе!..

Очень доволен остался я моими гастролями. Концерты прошли с успехам.

Но нет солнца без пятен, нет голубых небес без тучек.

В конце концов те, от кого это зависит, дали мне понять в весьма деликатной форме, что засиживаться мне здесь не следует и мое дальнейшее пребывание в пределах республики нежелательно. Увы, насильно мил не будешь, особенно в чужом монастыре.

В смысле успеха то же самое и в Эстонии, но не то же самое в смысле отношения ко мне местных властей. Никаких намеков, а, наоборот, полный карт-бланш, оставайся, живи, концертируй сколько душе угодно.


Цыганский хор ресторана «Стрельни» под управлением И. Г. Лебедева. Фото начала XX века


После Ревеля я устремился в Нарву, потому что меня там ждали и потому что сам желал поскорее быть ближе к родине, подышать уже совсем русским воздухом. Нарва совсем ведь недалеко от советской границы. Порою у меня была полная иллюзия. Россия? Россия, да и только! Подлинная, бытовая Россия. Звон колоколов, обилие снега. Санный путь. Русская запряжка, русские бубенцы. Чисто русский пейзаж с особенным настроением, с особенной равнинной тоской. И было радостно и в то же время щемяще больно от сознания, что где-то совсем близко твоя родина томится в тисках неслыханной тирании. И с каждым днем это чувство овладевало мною все больше и больше, так что после заключительного концерта я в ту же ночь с невероятной болью в сердце покинул Нарву.

Дивертисмент
Александр Вертинский: «Вам посылка из Шанхая. .»

В парижских балаганах, в кафе и ресторанах,
В дешевом электрическом раю,
Всю ночь, ломая руки, от ярости и скуки,
Я людям что-то жалобно пою…
А. Вертинский, «Желтый ангел»

Остановим монолог Юрия Спиридоновича в последний раз и выдержим паузу.

Настоящую, театральную. Долгую и многозначительную. Потому что на сцену выходит артист, чье творчество знаменито и поныне в отличие, скажем прямо, от Морфесси, имя которого с каждым годом все больше и больше тает в тумане вечности. Речь об Александре Николаевиче Вертинском.

Певица-эмигрантка Ольга Янчевецкая, лично знавшая обоих певцов, вспоминала: «Как и Александр Вертинский, Юрий Морфесси умел в трехминутной песенке поведать целую судьбу человека. Слушаешь его – и мысленно представляешь его героев, они ощутимы и зримы. А такое, к сожалению, дается не каждому артисту, не каждому певцу…»

Это были абсолютно разные люди – утонченный, интеллектуальный Вертинский и порывистый жизнелюб Морфесси. Певший для самого ИМПЕРАТОРА Николая Романова, ветеран сцены Морфесси, вероятно, относился к «печальному Пьеро» как к молодому конкуренту, выскочке… В пору, когда юный Саша еще бегал в гимназической фуражке по Владимирской улице, Юра уже с успехом выступал в Киеве (на родине Вертинского. – М. К.).

К тому моменту, когда публика услыхала Александра Вертинского, Баян русской песни успел покорить всю Россию. Расставаться с лавровым венком народной славы Юрию Спиридоновичу, конечно, не желалось, а Вертинский со своими «ариетками» притягивал публику, порой, вероятно, и затмевая «князя цыганского романса».


Журнал «Театр». 1919


Я держу в руках редкое издание – журнал «Театръ», издававшийся в Одессе в 1919 году. На обложке – узнаваемый силуэт Пьеро с ироничной подписью: «Пьеро Арлекинович Коломбинов».

А что же сказано ниже совсем мелким шрифтом?

Для нас эта строчка многое объясняет, ибо написано там буквально следующее: «Пьеро Арлекинович Коломбинов – Баян не русской песни, – он же печальный, несмотря на полные сборы, Вертинский».

Не правда ли, впечатляющая характеристика, где явно звучит противопоставление «Баяна русской песни» Морфесси – Вертинскому.

И ладно бы только это, но есть и еще один важный нюанс: журнал выходит в Одессе, в 1919 году, то есть ровно тогда, когда Александр Вертинский поет в кабаре, принадлежащем Морфесси, и делает «полные сборы».

Можно предположить, что молодой конкурент не раз становился причиной актерской ревности кумира былых времен и в дальнейшем. Конечно, такого актерский темперамент Морфесси спокойно выносить не мог и, когда представился хороший повод – поделиться воспоминаниями, – сказал о надоевшем сопернике все, что думал. Ну, или почти все… Вертинский в долгу не остался и тоже отыскал возможность, пусть через тридцать лет, но лягнуть коллегу и конкурента[34].

Актерские мемуары, как правило, далеки от того, чтобы считаться, по выражению поэта, результатом «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Чаще это бурление страстей, щедрые гиперболы и метафоры, иллюстрирующие собственный успех и провалы, уходящих со сцены «под стук собственных каблуков» «товарищей» по цеху. И… сведение счетов. Без этого никакие артисты буквально жить не могут. Пусть не ударить, но хоть ущипнуть… Противостояние двух мэтров особенно хорошо заметно при внимательном чтении и сопоставлении их мемуарных записей, в чем у нас будет возможность убедиться ниже. Но прежде, дабы знать, who is who, достаточно хорошо для собственных выводов, обозначим основные вехи биографии «великого сказителя земли русской» (по определению Ф. И. Шаляпина) Александра Вертинского.


А. Н. Вертинский в юности


Александр Николаевич Вертинский начинал как автор коротких рассказов, публиковался в журналах, снимался в массовке. В юности освоил гитару, пел «цыганские романсы», пытался сочинять сам. В 1913 году поступил на службу в небольшой театр миниатюр в Москве, где пришел первый успех.

«…В дивертисменте участвовал как рассказчик, нескладный верзила, почти мальчик Александр Вертинский, в слишком коротких для его длинных ног брюках Вертинский читал поэму Мережковского “Будда”, изображая молодого еврея, пришедшего на экзамен в театральную школу… Это была грубая пародия… но… Публика ржала… Вертинский, искренно упоенный своим успехом, бисировал»[35].

Собирая материалы для своей первой книги («Русская песня в изгнании») в зарубежных архивах, я неожиданно наткнулся на воспоминания некоего Георгия Пина. Из-за их безусловной редкости и экстремального содержания я решил, что будет правильно привести данный текст без купюр.

Г. Пин на протяжении всего повествования величает Александра Вертинского «Антошей Бледным». Так звучал один из ранних псевдонимов артиста.


«Шанхайская заря», № 1301 от 16.02.1930 г.:

«Антошу Бледного знала вся почти московская богема среднего пошиба: студенты, статисты театров и кино, хористы и хористки, газетные сотрудники, игроки и вся веселая гуляющая полнощная братия.

Высокая худая, но веселая, стройная фигура, Антошин тонкий профиль лица, серовато-голубые с поволокой глаза, непринужденность, обходительность и манеры, указывающие на воспитание, запоминались тем, кто встречался с ним в полумраках всевозможных ночных кабачков, пивных и московских чайных, за пузатыми и солидными чайниками, базарными свежими калачами и булками, за “выпивоном с закусоном”, за разговорами и бестолковыми спорами.

Антоша Бледный издавна был завсегдатаем этих мест, он врос как бы в них своей фигурой, и если когда-либо случалось, что он отлучался из Москвы на несколько недель или даже дней, то отсутствие его замечалось.

О нем спрашивали, его разыскивали, а когда он неожиданно появлялся опять, засыпали градом вопросов и радостных удивлений.

– Антоша!.. Друг!.. Откелева?.. Живой?.. Садись. Уже сегодня-то ты на-а-аш!..

Жизнь Антоши в течение многих лет протекала таким вот образом и без каких-либо изменений к лучшему.

Фактически другой специальности, кроме беспременных участий в кутежах, компаниях и проч., у Антоши не только не было, но и на долгое время не намечалось.

Он очень нуждался всегда, и нередко бывали случаи, когда шатался он без крова, ночуя по знакомым. Правда, номинально он имел даже службишку – поденного статиста в киноателье Ханжонкова, и иногда москвичи безразлично наблюдали за появлением знакомой

Антошкиной фигуры в том или ином из выпущенных ателье фильмов, где он исполнял всегда безличные роли.



Необычно было видеть его в числе свиты какого-либо короля, князя или графа, облаченным в парадную форму кавалергарда, в числе гостей на придворном балу, затянутым в шикарный фрак с белоснежным жилетом и в цилиндр; или еще в каком-либо картинном эпизоде.

Его!.. Антошку!.. – которого вся почти Москва не видала никогда ни в чем, кроме длинных потрепанных сероватых суконных брюк и такой же рубашки-толстовки с ярким галстуком.

Этот костюм дополняли потертая фетровая шляпа и излюбленная папироса “Ю-Ю” фабрики Шапошникова за шесть копеек десяток.

Антошу прозвали Бледным. Почему? Надо сказать, что он вполне оправдывал свое прозвище и был в действительности таким: настолько бледным, что на первый взгляд казалось, будто посыпано его лицо толстым слоем пудры.

Причина бледности крылась в злоупотреблении наркотиками. Кокаин он употреблял в исключительном количестве. Рассказывали, будто грамма чистейшего “мерковского” кокаина хватало ему не более как на одну-единую понюшку. Нюхал он его особым “антошкиным” способом, изобретенным им самим, чем он искренне тогда гордился, и уже потом получившим широкое распространение. Грамм кокаина Антошка аккуратно разделял на две половины. Затем вынимал папиросу, отрывал от нее мундштук, вставлял его сначала в одну ноздрю, вдыхал через него одну половину порошка, растирал старательно после понюшки все лицо, потом то же самое проделывал с левой стороной носа. Были, как водится, и недостатки у Антоши, но, в общем, его любили, и знакомые из кожи вон лезли, чтобы угостить его, угодить ему. Антоша угощался, не стесняясь: пил, ел, кутил и развлекался. Но, развлекаясь, развлекал и других: был остроумен, полуприличен, себя, как говорится, не пропивал, и… безумно нравился женщинам.

Он был ласков, задушевен, нежен, покорен, уступчив и… грустен подчеркнутой “романтической” грустью, грустью этой он мог расстрогать любую женщину и с нею вместе тут же поплакать о промелькнувшем утраченном счастье, о чем-либо несбыточном, о далеком…

А когда Антоша “занюхивался”, он… пел. Собственно, даже не пел, а полупел, то есть, точнеео есть, больше декламировал, чем пел, и лишь в самых ударных и чувствительных местах с надрывом брал высокие певучие ноты. Голоса у него было немного, но слушатели находились и своеобразная выразительность его полупения кое-кому нравилась. О, ничто не указывало на него как на талант в масштабе, захватившем вскоре почти всю Россию. Талант этот таился в нем и не обнаружился бы никогда, если бы не… случай.

В начале 1915 года кабаре “Альпийская роза” на Дмитровке считалось излюбленным местом сборища московской богемы. Здесь можно было встретить многих – купцов, военных, студентов, наезжих провинциалов, чиновный люд, артистов, золотую молодежь.

Зрительный зал редко пустовал. Выступления Икара, Мильтона и Араго привлекали многих. Немало шума поднималось и вокруг весьма откровенных балетных постановок в кабаре.

А одно имя царило над всеми, только что названными, и если даже оно было одно только в театре, все равно зал был бы переполнен и дрожал бы от взрывов аплодисментов. Имя это было… Вертинский. Григорий Владимирович Молдавцев, антрепренер и владелец кабаре “Альпийская роза” на Дмитровке, природным чутьем настоящего театрала сразу же оценил по достоинству представшую перед ним однажды вечером высокую худую фигуру Антоши Бледного.

Молдавцев умел разбираться и знал настроение и вкусы тогдашней московской, а значит, и вообще российской публики.

Одним внешним видом Антоша уже был для Молдавцева находкой, но это был лишь примитив и его надо было еще отшлифовать, обработать и тогда выпустить на сцену.

Через несколько недель такой образ был создан, отшлифован и еще через месяц уже гремел на всю Москву.

Когда в один из субботних вечеров в промежутке между выступлениями Икара и Мильтона на сцену, задрапированную черными и темноватыми материями и погруженную в полумрак разноцветного освещения, медленно и как бы воздушно выплыла бесшумная анонсированная фигура паяца в желтом с бахромой шутовском колпаке и пышном жабо, переполненный зал пытливо смолк. Странно было, признаться, видеть угловатый грим лица страдальца с ласковой и нежной грустью в мимике и телодвижениях – в смешном шутовском наряде и колпаке.

И еще более странным показалось публике, что этот паяц вместо обычных трафаретных веселых фраз и шуток заговорил вдруг о тоске, о чем-то несбыточном.


В образе печального Пьеро


Новый жанр затронул наболевшую чувствительность человеческих сердец и едко разбередил в душе тоску о нежности, ласке и любви, придавленную господствовавшими тогда криками о войне и смерти, о могилах, о сиротах.

Психологически момент для выступлений Антоши был подобран более чем своевременно, и удачностью этого момента отчасти и объясняется невиданный еще в столице успех, сопутствовавший дебютам Антоши.

Уже пятое выступление нового кумира прошло как бенефисное. Публика встречала и провожала его овациями. Сцену заполняли цветами и подарками. После каждого выступления театральные служители гуськом по специальным подмосткам заносили на сцену корзины цветов и букеты.

Артисту дарили цветы, портсигары, деньги, кольца. Женщины снимали с себя браслеты и бросали ему на сцену. Мужчины посылали трости с золотыми и серебряными набалдашниками. В корзинах с цветами обнаруживались и сюрпризы в виде живых мопсов, кошечек, попугаев и др.

Артист завоевал в один какой-нибудь месяц поклонение и стал популярнейшим человеком. Песенки его распевались без исключения всеми. Через бесхитростные, задушевные слова и напевы “Лилового Негра”, “Кокаинеточки”, “Трех пажей” и других песенок разочарованного во всем Пьеро вышел на большую сцену новый артист – “Антоша Бледный”, он же – Антон Вертинский»[36].

Как упоминалось, развиться в полной мере популярности маэстро помешала начавшаяся в 1914 году война.

Мужественно пройдя через лишения и испытания в качестве медбрата, поборов кокаиновую зависимость, в 1916 году артист вернулся в Москву и продолжил выступать на эстраде. Его «печальные», столь созвучные эпохе «песенки» были свежи и интересны. Москва переживала бум Вертинского. Теперь Александру Николаевичу не приходилось думать о хлебе насущном: от предложений антрепренеров не было отбоя.


А. Вертинский в годы Первой мировой войны


Не верилось, что буквально год-другой назад он в поисках средств к существованию рассказывал еврейские анекдоты в дрянных театриках и подрабатывал статистом на студии Ханжонкова. Весной 1914 года к молодому актеру обратился скульптор Сергей Меркуров с просьбой выступить моделью для задуманного им памятника Ф. М. Достоевскому. Вертинский ответил согласием. К 1918 году монумент был закончен и установлен на Цветном бульваре, а в 1936-м перенесен на Божедомку (ныне ул. Достоевского). Даже не зная предыстории, в фигуре гениального писателя легко угадывается нечто от грустного клоуна Пьеро. Может, трагический излом рук тому виной? «Отличный был натурщик. Усвоил мой замысел, принял правильную позу.

А как держал свои изумительные пластичные руки!..»[37]



Вертинский позирует скульптору Меркурову…

И вот – результат. Памятник


В октябре 1917-го, в день московского бенефиса артиста, случилась революция.

Подобно многим представителям интеллигенции, Вертинский не принял новых реалий. Прогремела на всю Россию великая песня Александра Вертинского «На смерть юнкеров» и укатилась эхом вслед за мятущейся Белой армией на юг империи…

Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в вечный покой.

Несколько лет музыкант кочевал с концертами по обезумевшей стране, пока в 1920 году не отбыл в Константинополь.

Только в 1943 году ему удастся вернуться в советскую Россию, а до этого он объедет с концертами десятки стран мира, напишет много песен, будет выступать и в шикарных ресторанах, и «в притонах Сан-Франциско». Простора для творчества не было. Приходилось выживать. Александр Николаевич предпринимает неудачную попытку открыть ресторан в Турции.

В Бессарабии «по необоснованному обвинению вследствие интриг некой влиятельной дамы» оказывается в тюрьме, «где покоряет сердца воров блатным «Александровским централом» и «Клавишами». Его сокамерник – «международный аферист» сумел передать крупную денежную сумму для подкупа чиновников и освобождения. Жулик сделал это бескорыстно, из любви к искусству….

Освободившись из заточения, в 1923 году певец отправляется «покорять Европу». Начав с Польши, он с успехом гастролирует по многим странам (Латвия, Германия, Франция) и в итоге оседает в Париже. Творческий и финансовый расцвет приходится именно на парижский период в его судьбе. Помимо мирового признания как артиста он долгое время являлся совладельцем роскошного кабаре на Елисейских Полях.

Алла Баянова оставила блестящую зарисовку о появлении артиста перед публикой «Большого Московского Эрмитажа» в Париже в конце 20-х годов:

«…Когда зал утих, Вертинский начал петь в “Синем и далеком океане”. Все сидели затаив дыхание, онемевшие, очарованные. А когда он эту фразу произносил – “тихо опускаются на дно”, – он обе руки тихо до плеч поднимал, а потом также медленно опускал. Длинные, длинные пальцы, красивые, словно вырисованные Мастером белые руки. И мы, околдованные, видели эти корабли, которые опускались на дно…

…Александр Николаевич обладал каким-то поистине волшебным даром воздействия на людей, у него был сильнейший заряд магнетизма. Люди сидели и слушали, открыв рты. А потом тишина и последние слова – “Где-то возле Огненной Земли…” – и он делает жест своей божественной рукой, показывая куда-то далеко-далеко… Потом рука опускается и падает… Всё. Мертвая тишина… И тишину вдруг как изнутри взорвало: “Браво! Браво!”

Вертинский захватывал зал как никто. После выступления люди, как одержимые, кидались к нему, окружали, каждый стремился перекинуться с ним словом, да просто дотронуться до него. Надо сказать, что, несмотря на свою чудовищную популярность, Вертинский был человеком весьма общительным и добрым. Он прекрасно говорил по-французски и с удовольствием беседовал со своими поклонниками. По крайней мере те всегда думали, что он это делает с удовольствием. Вертинский был очень воспитанным человеком…»


Юную красавицу Аллу Баянову Александр Вертинский называл «славянкой с персидскими глазами». Реклама концерта певицы на сцене рижского кабаре «Альгамбра». 1930-е


С 1925 года Александр Николаевич жил в Париже. Он был востребован, успешен, обеспечен, но в 1933 году принял решение покинуть Европу и отправился покорять Америку. По прошествии полутора лет не особенно удачных гастролей Вертинский отбыл в Китай, где жил до возвращения в СССР в 1943 году.

«За океан Вертинский уехал, что называется, вовремя, – пишет искусствовед Е. Д. Уварова. – Может быть, тонкое чутье артиста уже уловило первые признаки “усталости” публики от его песен. Как-никак он выступал на концертных площадках много лет, побывав почти во всех странах континента. Другой причиной было то, что в Европе было много российских артистов. В Румынии – Петр Лещенко. В Прибалтике, Югославии и Румынии успешно гастролировал Юрий Морфесси. В Латвии набирал популярность Константин Сокольский. В Париже дебютировала юная Алла Баянова.

В Голливуде Вертинскому предложили сделать фильм. Но сценарий требовался на английском языке. Неплохо владея французским и немецким, Вертинский совершенно не переносил английскую речь. Он любил хорошую дикцию и считал, что американцы и англичане говорят так, “будто во рту у них горячая картошка”. Промучившись пару месяцев с языком, а также учтя печальный опыт работы с Голливудом своего друга Ивана Мозжухина, Вертинский отказался от постановки фильма о своей судьбе».

А быть может, его частые переезды были инспирированы тем самым, затертым сегодня понятием «тоски по родине»? Известно, что Александр Николаевич многократно обращался к советским представителям с просьбой о возвращении. Впервые к приснопамятному Войкову, еще в 1927 году, в Варшаве, годом позже – в Берлине, к Луначарскому.

Отказ. Снова отказ.

«Здесь вы нам пока нужнее, Александр Николаевич, потерпите пока», – загадочно ответил артисту посольский чиновник.


Интересный факт: будущий дипломат-большевик Петя Войков учился в одной гимназии вместе с автором романса «Отцвели уж давно хризантемы в саду…» Николаем Харито. В 1915 году однокашник даже написал романс «Минувшего не воротить» и посвятил «другу Войкову».


Аккомпаниатор Вертинского, Михаил Брохес, рассказывал о любопытной беседе певца. Как-то после концерта в «Русском клубе» Вертинский разговорился с советским послом, и тот между прочим поинтересовался, собирается ли артист ехать в СССР. Александр Николаевич ответил, что он уже несколько раз «кланялся» и всегда получал отказы. Тогда посол вдруг спросил: «Скажите, Вертинский, у вас была мать?»

– «Что за странный вопрос? Конечно». – «А сколько раз вы могли бы поклониться своей родной матери?» – «Да сколько угодно». – «Тогда кланяйтесь еще раз…»

И он «кланялся» снова и снова. В 1937 году, когда, казалось, добро получено, отъезду помешала большая политика – обострившийся военный конфликт между Японией и Китаем. В 1942 году написал покаянное письмо Молотову: «…Пустите нас домой. Я еще буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович…»

И, о чудо, наконец-то получил вожделенные паспорта и визы для всей семьи.


Отношение к Вертинскому в СССР в это время двойственное: с одной стороны, он – наряду с Петром Лещенко – самый знаменитый эмигрантский певец, а потому официально его песни под запретом.

Но происходят парадоксальные вещи.

В фильме 1935 года «Три товарища» (режиссер С. Тимошенко) пронырливый снабженец в исполнении Михаила Жарова легко и в любых количествах добывает строжайше лимитированные лес, цемент, паркет и прочее за взятки в виде… пластинок Вертинского.

В удивительной кинокартине «Новый Гулливер» (режиссер А. Птушко), вышедшей в свет в том же году, кукольный лилипут исполняет:

Моя лилипуточка, приди ко мне,
Побудем минуточку наедине…[38]

По задумке режиссера, эта песня должна была звучать как пародия на песни Вертинского.

Видимо, Вертинский не делал из своих устремлений тайны, а может, информация о контактах артиста с «красными» дошла каким-то иным путем, но в эмигрантских кругах об этом были хорошо осведомлены. И далеко не все были готовы простить ему стремление в новую Россию.

В 1938 году на страницах эмигрантского журнала появляется анонимная заметка, выдержанная в духе прямо-таки советского пасквиля.

Дорога «печального Пьеро» оказалась не только «длинной», но и тернистой. Помимо восторгов публики нашего трубадура частенько поджидали на ней подножки завистников и гадкие смешки недоброжелателей. Судите сами.


Журнал «Для Вас» (Франция), 1938 год:

«Знакомая дама скучает в сербской глуши. Оттуда несется ко мне ее тоскующий вопль: “Ах, какая же я несчастная! Как я завидую всем, все русским парижанам!.. Вы упиваетесь многим, упиваетесь Вертинским!..”

Спешу разуверить мою милую корреспондентку, а заодно и всех остальных поклонниц Саши Вертинского, от Парижа отрезанных:

– Не завидуйте нам!.. Пошел третий год, как мы уже “не упиваемся” больше Вертинским. Это ужасно, слов нет, но мы так ко всему притерпелись, что с Господней помощью, стиснув зубы, как-нибудь вынесем и это лишение.

Для подавляющего большинства европейской эмиграции Саша Вертинский сгинул бесследно. Но “след Тарасов” отыскался.

У тех, у кого вдрызг расшатаны нервы, кто был не прочь побаловаться белым порошком и кого тянуло на “гнилятинку”, – у этого сорта мужчин и женщин Вертинский имел успех… Он вместе со своим репертуаром действовал разлагающе…

В Париже катался как сыр в масле. Казалось бы: от добра добра не ищут… А вот он, поди те же, искал… Отправился искать на улицу, в советское консульство.

Постучался. Впустили.

– Чем можем служить, товарищ Вертинский?

– Я, понимаете, товарищ, стосковался по родине… Эмиграция – это такое недорезанное барахло… Поверите, задыхаюсь!..

– Так в чем же дело, товарищ?

– Визу бы мне… Вот такую маленькую визу, – дурашливо поясняет Саша.

– На какой предмет?

– Вольный певец вольному народу жаждет петь вольные песни свои.

– Нет, товарищ, у нас этот номер не пройдет!.. Оставайтесь в Париже и продолжайте разлагать эмиграцию “вольными песнями”. Вы нам здесь нужнее, чем там…

Мало-помалу Вертинский поистерся и вылинял в Париже. “Напеты” собственные концерты, “напеты” ночные рестораны, “напеты” рестораны просто… Надоел! Даже поклонницам…

Одно спасение – отхожий промысел: гастроли.

С помпой объявлено было: артистическое турне А. Н. Вертинского по Бессарабии…

Турне закончилось постыдным бегством из Кишинева. Бегством от концерта с предварительной продажей “ниже нуля”.

Тихий ужас посвящен был “беглецу” в местных газетах. Не пересказать всей этой печатной жути. Да и зачем? Основное же – вот приблизительно:

“Напрасно жаловал к нам господин Вертинский со своим багажом…

Мы, русские бессарабцы, народ нормальный, здоровый, и вкусы у нас такие же здоровые и нормальные… Скатертью дорога назад в Париж”.

Кумиру и баловню выпали горькие денечки. Второстепенные русские рестораны Парижа, и те снисходительно:

– Что ж, выступайте себе… Но – без фикса… За ужин с вином и водкой… А будут доброхотные даяния от гостей – ваше счастье. Ничего против этого не имеем.

Ах, вот каким языком заговорили кабатчики!

Упакованы чемоданы. Закуплены впрок гримировальные принадлежности. Саша очутился на Дальнем Востоке.

И вот там-то начал длительные, путаные переговоры с советскими представителями. Слезное моление “о самой маленькой визе”.

Несколько месяцев торговались, а дальше вся эта путаная канитель как-то оборвалась.

То ли не столковались, то ли устрашила перебежчика участь некоторых возвращенцев, но кончилось все это компромиссным открытием в буржуазно-капиталистическом Шанхае “Уголка Вертинского”. Он так и публикуется в тамошних “Заре” и “Слове” – “Уголок Вертинского”.

Кем он субсидируется, этот “уголок”?»


В середине 30-х гг. в Шанхае проживало более 20 тысяч русских. Они селились в основном на территории Французской концессии, и одна из ее центральных улиц – авеню Жоффра – в местном просторечье называлась Русской, как и сама Французская концессия, так как там проживало наших в четыре раза больше, чем французов. В шикарных кабаре царили новомодные «джасс-банды», особой популярностью пользовалась группа юного Олега Лундстрема.

В заведениях поскромнее джаз не играли, зато под мотив цыганских скрипок и гитар напевала «Спускалась ночная прохлада» певица Берта Червонная. Она собирала на свои выступления множество народу.

В Харбине конкуренцию Берте составляла исполнительница «жестоких романсов» Софья Реджи.

Знакомая семья китайских репатриантов вспоминала о Вертинском:

«…Вертинский приехал из Парижа, потому что его там хотели обмануть, он обиделся и приехал в Шанхай. Сначала на гастроли, но его так здесь принимали, что он решил остаться. Александр Николаевич для нас, для всех русских, был лицом почти священным. Мы его просто обожали. Он был необыкновенно популярен. Концерты давал нечасто: примерно шесть концертов в год. Шанхай ему очень нравился, его прекрасно принимали. Он тогда открыл маленькое кафе-ресторан “Ренессанс”, только оно быстро прогорело. Он ведь не мог отказать, если его просили помочь с деньгами. Часто поил-кормил бесплатно, широкая душа. Он всех угощал. Были люди, которые пользовались этим. Поэтому это кафе быстро разорилось…» Александр Николаевич слыл подлинной знаменитостью среди обитателей русской колонии, и зарисовки о нем сохранились на страницах десятков мемуаров первых изгнанников.

«…Мы очень дружно жили – русские эмигранты и граждане, имевшие советское гражданство. Вместе отмечали все праздники… Среди молодежи было популярно сочинять песенки “под Вертинского”. Имя его было на слуху, его все любили. Концерты Вертинского в ресторанах “Аркадия” и “Ренессанс”, в кинотеатре “Лайзиум” проходили с неизменными аншлагами.

…Когда он заходил к дяде, я его видел. Я не сидел с ними за столом, не участвовал в их беседах, но Вертинский иногда говорил со мной. Узнав, что я учусь во французской школе, он переходил на французский язык. Он говорил, что нет на свете лучше города, чем Париж. Помню, что я ужасно стеснялся, мне казалось, что я перевираю, неправильно произношу слова. В апреле 1942 года я побывал на свадьбе Александра Николаевича Вертинского с Лидией Владимировной Циргвава. Когда они венчались в православном кафедральном соборе на улице Поль-Арни, я там был. Не потому, что меня пригласили поздравить молодых, просто у нас было принято, что в церкви мальчики в возрасте от 10 до 15 лет были служками. Мы надевали красивые белые стихари, шитые чем-то вроде золота, и вот когда надо кадило вынести, подсвечник переставить, это была наша обязанность. Вертинских венчал отец Михаил Рогожин, настоятель этого храма. И то, что я запомнил на всю жизнь, – люди не поместились в церкви.

Они были на крылечке, за крылечком, они ждали на улице. На клиросе пел прекрасный хор, все выглядело как в большой престольный праздник… В 1947 году я вернулся в СССР и обосновался в Казани. А шесть лет спустя судьба странным образом опять напомнила мне о Вертинском – в двух кварталах от меня поселился Жорж (Георгий Яковлевич) Ротт, считавшийся в эмиграции лучшим аккомпаниатором русского шансонье. Он, конечно, съездил к Александру Николаевичу в Москву, надеясь вновь выступать с ним, но Вертинский уже познакомился с Михаилом Брохесом. Собираясь вместе, Ротт и я вспоминали о Вертинском и пели его песни, особенно любили: “Ты не плачь, не плачь, моя красавица”. Сам Жорж при этом не плакать не мог…»[39]

А в другом центре русской диаспоры – Харбине в 30-е годы репертуар Вертинского (и авторские песни в стиле «ариеток Пьеро») с большим успехом исполнял А. Кармелинский, а потом и Леонид Андреев под псевдонимом Моложатов.

В 30-х Александр Кармелинский (1894–1938) и Леонид Андреев-Моложатов решили принять советское гражданство и уехать в СССР – продолжать карьеру. Кармелинский был репрессирован (не так давно в Книге памяти общества «Мемориал» по Нижегородской области была напечатана краткая информация о нем), Андрееву-Моложатову репрессий удалось избежать. Однако достичь такой популярности, которая была у Вертинского, ему, конечно же, не удалось.

На Западе Вертинского много издавали на пластинках: попадая контрабандой в СССР, они создавали ему будущую аудиторию.


А. Н. Вертинский. На лацкане значок лауреата Сталинской премии. 1950-е


По возвращении из эмиграции певец за четырнадцать прожитых в СССР лет даст тысячи концертов, снимется в нескольких кинофильмах, но не получит никакого актерского звания и не увидит ни одной рецензии о своих концертах в советской прессе.

За свои же киноработы Александр Николаевич удостоился Сталинской премии.

Не она ли вдохновила его на создание стихотворения «Он», посвященного генералиссимусу?

Старые московские коллекционеры утверждают, что сохранилось авторское исполнение этой песни. Во всяком случае в концертах эта вещь звучала.

По крайней мере в одном.

Александр Жовтис в «Непридуманных анекдотах» пишет:

«Вскоре после возвращения из эмиграции в Москву А. Н. Вертинский дал концерт в Доме литераторов. Он пел свои классические вещи…

– А сейчас, – сказал певец, – я спою вам “Песню о Сталине”. Слова и музыка мои:

Чуть седой, как серебряный тополь,
Он стоит, принимая парад.
Сколько стоил ему Севастополь!..
Сколько стоил ему Сталинград!..
И в седые, холодные ночи,
Когда фронт заметала пурга,
Его ясные, яркие очи
До конца разглядели врага.
В эти черные тяжкие годы
Вся надежда была на него.
Из какой сверхмогучей породы
Создавала природа его?
Побеждая в военной науке,
Вражьей кровью окрасив снега,
Он в народа могучие руки
Обнаглевшего принял врага…
Тот же взгляд, те же речи простые,
Так же мудры и просты слова.
Над истерзанной картой России
Поседела его голова.

Трудно представить себе это, но руководивший в ту пору Союзом писателей А. А. Фадеев испугался “нелитированных”, то есть явно не проходивших через цензуру, строк и попросил у артиста текст. Через несколько дней во время очередного инструктажа у Сталина он доложил вождю народов:

– Вертинский в концерте спел “Песню о Сталине”. Вот эту…

Вождь внимательно прочитал стихи, минуту подумал и сказал:

– Это сочинил честный человек. Но исполнять не надо!..

Об этом разговоре Фадеев рассказал писателю В. М. Крепсу, со слов которого я знаю об этом вечере и руководящем указании вождя».

Специально для этого издания воспоминаниями о концерте А. Н. Вертинского поделился коллекционер из Москвы Н. Н. Маркович.

«Концерт состоялся в 1956 году в Москве, в ЦДРИ.

Столько лет прошло, а помню всё, как будто это было вчера.

В зале было очень мало молодежи. Большинство зрителей состояло из женщин, которые, очевидно, помнили Вертинского еще с дореволюционных времен. На эстраду вышел человек с усталым лицом во фраке. За роялем был аккомпаниатор Михаил Брохес, который, кстати, так пел под Вертинского, что иногда трудно и отличить.

Каждая песня Александра Николаевича воспринималась залом с упоением.

Особенно много аплодисментов вызвали “Мадам уже падают листья”, “Сероглазочка”. К сожалению, голос певца иногда подводил. Особенно трудно было тянуть высокие ноты, голос как бы вибрировал, и чувствовалось, что пение дается с большим трудом. Но что поразило, это жестикуляция. Очень красивые и плавные движения в такт. Зал требовал петь еще и еще. Причем назывались вполне конкретные песни. Так Вертинский очень трогательно спел “Над розовым морем”.

Были в концерте и песни советских авторов. Была исполнена песня на слова Льва Никулина “Ты уходишь в далекие страны” (эта запись у меня тоже сохранилась, хотя ни в один из дисков не вошла).

Некоторые песни артист исполнял, как бы иронизируя над собой, в том числе “Марлен из Голливуда” и “Без женщин”, вызывая смех в зале. Весь концерт продолжался сравнительно недолго. Публика расходилась под большим впечатлением, и многие жалели, что не смогли услышать свои любимые песни. А где их можно было тогда услышать? Только на концертах. Диски, выпущенные за границей, были редкостью, а в СССР издалось очень ограниченное количество (в 1944 году было выпущено восемь пластинок Вертинского, но крайне малым тиражом, и потому об этом факте известно далеко не каждому биографу А. Н.).

И скажу еще, что это на самом деле совершенно разные восприятия – слушать пластинку или видеть певца вживую».

Несмотря на солидный по советским меркам достаток и шикарную квартиру на Тверской, Александр Николаевич как артист ощущал свою ущемленность – власть делала вид, что его не существует. В 1956 году Вертинский, который ощущал себя, по выражению поэта Ильи Сельвинского, «виолончелистом без канифоли: играет, а в зале не слышно», написал полные горечи строки[40]:

«Лет через 30–40, я уверен в этом, когда меня и мое “творчество” вытащат из “подвалов забвения”» и начнут во мне копаться <…> – это письмо, если оно сохранится, будет иметь свое “значение” и, быть может, позабавит радиослушателей какого-либо тысяча девятьсот… затертого года!

<…> Где-то там… наверху всё еще делают вид, что я не вернулся, что меня нет в стране. Газетчики и журналисты говорят: “нет сигнала”. Вероятно, его и не будет.

А между тем я есть! И очень “есть”! Меня любит народ! (простите мне эту смелость). 13 лет на меня нельзя достать билета!

Я уже по 4-му и 5-му разу объехал нашу страну. Я пел везде – и на Сахалине, и в Средней Азии, и в Заполярье, и в Сибири, и на Урале, и в Донбассе, не говоря уже о центрах. Я заканчиваю уже третью тысячу концертов. В рудниках, на шахтах, где из-под земли вылезают черные, пропитанные углем люди, – ко мне приходят за кулисы совсем простые рабочие, жмут мне руку и говорят: “Спасибо, что Вы приехали! Мы отдохнули сегодня на Вашем концерте”.

<…> Все это дает право думать, что мое творчество, пусть даже и не очень “советское”, – нужно кому-то и, может быть, необходимо.

<…> Я не тщеславен. У меня мировое имя, и мне к нему никто ничего добавить не может. Но я русский человек! И советский человек. И я хочу одного – стать советским актером. Для этого я и вернулся на родину. Ясно, не правда ли?

<…> В декабре исполняется 40 лет моей театральной деятельности. И никто этого не знает. Верьте мне – мне не нужно ничего. Я уже ко всему остыл и глубоко равнодушен.

Но странно и неприлично знать, что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей родине!»

В конце жизни Вертинский написал книгу об эмигрантских странствиях «Четверть века без родины», сценарий «Дым без Отечества», книгу мемуаров «Дорогой длинною…». Воспоминания остались незаконченными. 21 мая 1957 года артист, написав тринадцать страниц книги, умер в гостинице «Астория» в Ленинграде.

Антракт
Баян и Пьеро

Я мила друга знаю по походке,
Он носит, носит серые штаны…
Из репертуара Ю. С. Морфесси (авторы неизвестны)
Сколько вычурных поз,
Сколько сломанных роз,
Сколько мук, и проклятий, и слез!
«Дни бегут», А. Н. Вертинский

Мемуары Вертинского появились лет на тридцать позже книги Морфесси. Нет сомнений, что воспоминания коллеги, изданные в 1931 году, Александр Николаевич внимательно читал. В это время он и сам обретался на Елисейских Полях. Уж слишком много прослеживается параллелей в этих книгах…

В повести Александра Куприна престарелые актеры ссорятся в богадельне.

«– Прошу вас, пьяный актер Райский, прекратить вашу дурацкую декламацию!

…Мы не в кабаке, где вы привыкли кривляться за рюмку водки и бутерброд с килькой.

– А-а! Ты забыл разницу между нами? Негодный! Это целая бездна. Во мне каждый вершок – великий артист, вы же все – гниль и паразиты сцены.

– Молчите, старый дурак. Я вам размозжу голову первым попавшимся предметом!

– Актер! Вы на ярмарках карликов представляли.

– А вы – вор! Вы в Иркутске свистнули из уборной у Вилламова серебряный венок и потом поднесли его сами себе в бенефис».

Отношения Вертинского и Морфесси сродни этой сцене. Вертинский не поленился, написал очерк «О Ю. Морфесси» – столь же неприязненный, как и то, что пишет Морфесси о Вертинском в своей книге. Это общая черта – актерская самовлюбленность, упоение успехами, действительными и воображаемыми, перечисление титулованных знакомцев и поклонников и т. д.

Начинается сведение старых счетов с мелочей. Рассказывая о своей работе в Доме актера в 1919–1920 гг. в Одессе, Александр Николаевич ни словом ни упоминает того факта, что ресторан, где он пел, принадлежал Морфесси. Зато Александру Николаевичу очень приглянулась душещипательная сцена на берегу Днестра, вычитанная им в книге Юрия Спиридоновича.

«…Переезды в некоторых местах Бессарабии из одного города в другой по широким русским просторам в архаическом дилижансе и поездка пароходом по Дунаю – это такое удовольствие, какого в другом месте ни за какие деньги не получишь. И даже та тяжелая грусть, с какой я, стоя около городка Сороки рядом с румынским пограничником на берегу Днестра, смотрел на расстилавшуюся по ту сторону реки русскую землю, теперь кажется мне радостью. Словно повидал самое близкое, самое дорогое существо.

Было это 1 мая. И ясно доносились с того берега звуки разудалой гармоники, горластое пение, и отчетливо видны были пляски комсомольцев, собравшихся на берегу реки, чтобы отпраздновать – шумно, пьяно и грубо – свой казенный социалистический праздник. Жаль, слов – о чем они там кричали и пели – разобрать нельзя было. Кто не знал былой русской деревни, может быть, мог принять их за честных, работящих деревенских парней и девок, отстоявших в соседнем селе обедню и справляющих свой престольный праздник. Увы, у меня этой иллюзии не было… К счастью, такие грустные, щемящие душу переживания были редки…»

Слово Вертинскому:

«…В Бендерах мы остановились в маленькой гостинице. Нам принесли самовар. Хозяин пришел поговорить с нами. У окон собралось посмотреть на меня всё местечко. Это было так “по-русски”.

До концерта оставалось полтора дня. Я располагал временем и решил пойти на берег Днестра, посмотреть на родную землю. Было часов восемь вечера. На той стороне нежно спали маковки церквей. И тихий звон, едва уловимый, долетал до меня. По берегу ходил часовой. Стада мирно паслись у самой реки. Все было невероятно, безжалостно, обидно близко, совсем рядом. Казалось, всего несколько десятков саженей отделяли меня он Родины.

“Броситься в воду! Доплыть! Никого нет, – мелькнуло в голове. – А там? Там ЧТО?.. Часовой спокойно выстрелит в упор, и всё… Кому мы нужны? Беглецы! Трусы! “Сбежавшие ночью”. Кто нас встретит там? И зачем мы им?..” Я сел на камень и заплакал… Придя в комнату, я закончил песню:

А когда засыпают березы,
Поляны отходят ко сну,
Ох, как сладко, как больно сквозь слезы
Хоть взглянуть на родную страну».

Не правда ли, сюжетное сходство наблюдается? Только финал у историй разный, соответственно характеру: Морфесси тут же отбрасывает грустные мысли и устремляется навстречу жизненным удовольствиям, а Вертинский переплавляет приступ ностальгии в песню.

Конечно, второй вариант романтичнее, тоньше, изящнее… Но как только речь заходит непосредственно о сопернике, Александр Николаевич превращается в саму язвительность, сохраняя, конечно, рамки приличий, но весьма либерально. Например, Вертинский посвятил «приятелю» целую главу, в то время как

Баян русской песни хоть и вспоминает Вертинского, но словно забывает упомянуть его в названии главы.

«…Не могу не вспомнить о случайном эмигранте “греке” Вертинском[41]. Случайно очутился он в Константинополе после краха белого движения и тотчас же открыл вместе с талантливейшим куплетистом Сарматовым “Русский трактир”. Но пайщики не поладили, разошлись, и Вертинский открыл свое собственное заведение “Роз Нуар”.

В этот период часто можно было видеть на Гранд рю де Пера, как длинный Вертинский, выступая журавлиным шагом, ведет за руку крохотного мальчика. Этот мальчик был сыном дамы, за которой ухаживал Вертинский. Однажды с балкона трактира Сарматова я вместе с ним наблюдал картину этого умилительного шествия…

Сарматов, улыбаясь, схватил лист бумаги и набросал следующий экспромт:

Вертинский мальчика с собою водит
По шумным улицам. Не знаю, почему?
И глупо это так выходит,
И в этом мальчике что надобно ему?
А просто так: как шут елейный…
Всегда лишь полон он затей.
Как б… увядшая, чтоб вид иметь семейный,
Таскает за собой кухаркиных детей.

Зло, полно глумления, но, надо отдать справедливость, – очень талантливо.

– Напиши же и на меня экспромт, – попросил я Сарматова. – Я не обижусь, даже если он будет такой же злой…

Талантливый куплетист подумал несколько секунд, лукаво улыбнулся и написал:

Вот вам яркая фигура:
Вечно весел, в меру – пьян.
Это кто? Морфесси Юра,
Седовласый наш Баян!..»

Юрий Спиридонович и сам неоднократно пускался в «ресторанные» авантюры: являлся учредителем актерского клуба «Уголок» в Петрограде в 1915 году и владельцем кабаре в Одессе в 1919-м…

Не оставлял попыток закрепиться на гастрономическом поприще Баян русской песни и в эмиграции.

«…Ресторан “Катенька” на rue de la Michodiere, открытый круглосуточно, приглашал гостей в “уголок Троицкого – Морфесси” принять участие в камерных вечерах юмора и песни, где можно было услышать свежий анекдот, модный шансон, а заодно… и сделать ставку в клубе Осман, с которым “уголок” имел прямую телефонную связь. Судя по всему, дело Морфесси – Троицкого процветало – так, например, во время рождественских праздников 1926 года, когда в Париже стояли по местным меркам лютые морозы (5 градусов ниже нуля по Цельсию) и все рестораны пустовали, “Катенька” продолжала исправно пополнять свою кассу»[42].

Может, «дело» и процветало, но вновь взяли верх неведомые нам обстоятельства. В эмигрантской печати после 1929 года упоминания о «Катеньке» отсутствуют.

Выдерживая паритет, будет нелишним познакомить читателя с речью оппонента.

«Мой приятель – Юра Морфесси – в свое время имел большой успех в Петербурге как исполнитель цыганских романсов. Но, попав в эмиграцию, он никак не мог сдвинуться с мертвой точки прошлого.

– Гони, ямщик!

– Ямщик, не гони лошадей!

– Песня ямщика!

– Ну, быстрей летите, кони!

– Гай-да тройка!

– Эй, ямщик, гони-ка к “Яру”! и т. д.

– Юра, – говорил я ему, – слезай ты, ради бога, с этих троек… Ведь их уже давно и в помине нет. Кругом асфальт. Снег в Москве убирают машины…

Куда там! Он и слышать не хотел. И меня он откровенно презирал за мои песни, в которых, по его выражению, ни черта нельзя было понять. И ненавидел моих поклонников. В остальном мы с ним были как будто в неплохих отношениях. Я всегда по-товарищески устраивал и рекомендовал его в те места, где пел сам, и часто мы выступали в одном и том же учреждении. Как только во время своего выступления я открывал рот, он вставал и демонстративно выходил из зала. При нем нельзя было даже говорить о моем творчестве, а уж тем более хвалить меня. Помню, однажды в “Эрмитаж”, где я пел, пришел Федор Иванович Шаляпин с инженером Махониным (который изобрел какой-то “карбурант” – нечто вроде синтетического бензина), богатым и неглупым человеком. Федор Иванович заказал себе солянку с расстегаями и ждал, пока ее приготовят. Увидев Шаляпина, я отчаянно перетрусил: петь в его присутствии у меня не хватило бы наглости – поэтому я убежал и спрятался, извините за выражение, в туалете. Каков же был мой ужас, когда открылась дверь и Федор Иванович громовым голосом сказал:

– А! Вот вы куда от меня спрятались! Нет, дорогой, дудки! Пожалуйте петь! Я из-за вас сюда приехал!

Юра стоял тут же и видел эту сцену. Он позеленел. А Федор Иванович бесцеремонно взял меня за руку и повел на эстраду. Что было делать? Пришлось петь.

Первой песней моей было “Письмо Есенина”, “До свиданья, друг мой, до свиданья!”, написанное в том году.

Шаляпин слушал и… вытирал слезы платком (клянусь вам, что это не актерское бахвальство, а чистая правда). Инженер Махонин сказал ему (так, что я слышал):

– Федор Иванович, солянка остынет.

Шаляпин отмахнулся от него и вдруг, совсем отодвинув стул от своего стола, попросил:

– Еще, дорогой. Пой еще!

Девять песен вместо положенных трех я спел ему в этот вечер. Солянку унесли подогревать.

Потом я сидел с ним до закрытия, и с этого началась наша дружба с Федором Ивановичем, если я смею назвать это дружбой.

Юра не мог пережить этого и совсем не пел от злости в этот вечер. Он ушел домой, сославшись на расстройство желудка.

А однажды ко мне в “Эрмитаж” пришел знаменитый шахматист Алехин. Он любил мои песни и не скрывал этого, У него были все мои пластинки. Пригласив меня за свой столик, он позвал также Юру, предварительно спросив меня, не имею ли я чего-нибудь против. Я, конечно, ничего не имел. Разговор зашел обо мне и о моей последней песне, только что напетой в “Колумбии”, – “В степи молдаванской”.

Алехин говорил, что самое ценное в моем творчестве – это неугасимая любовь к родине, которой пропитаны все мое песни, ну и еще кое-что, что я опускаю. Юра долго терпел все это, потом, не выдержав, обрушился на меня таким потоком злобы, ненависти, зависти и негодования, что даже покраснел и начал задыхаться. Алехин опешил. Я молчал. Мне неудобно было говорить о самом себе. И притом никто не обязан любить мое искусство. У каждого свой вкус. Но Алехин возмутился.

– Вы позволяете себе обливать грязью моего друга, – сказал он ему и встал при этом. – Я попрошу вас немедленно покинуть мой стол!

Юре ничего не оставалось, как только встать и уйти. Что он и сделал. В дальнейшем мы продолжали служить вместе. Он вел себя так, как будто этого не было. Я тоже делал вид, что ничего не случилось. Но однажды в откровенной беседе с ним, где-то в кафе, куда мы ходили после работы, я сказал ему:

– Ты не понимаешь моих песен потому, что, во-первых, ты необразован; во-вторых, ты никогда ничего не переживал в своей жизни, ты не знаешь, ни что такое боль, ни что такое страдания, ни что такое печаль, тоска, душевные муки. Ты не знаешь, что такое родина и тоска по ней. – И постепенно обозлеваясь, вероятно, не без влияния алкоголя, я сказал ему: – Ты, Юрочка, старый “супник”! У тебя всегда можно было купить любовницу, “встретиться” с женщиной на твоей квартире. Ты всю жизнь пел по “отдельным кабинетам” и получал “в руку” – “на чай” – от богатых людей. Ты человек, воспитанный, так сказать, “при чужой рюмке водки”. Откуда тебе понимать человеческие чувства? Вот когда с тобой случится беда, горе какое-нибудь, ты, может быть, тогда и поймешь что-нибудь во мне!

Он чуть не убил меня за эти жестокие слова, замахнувшись бутылкой. Но нас развела публика.

На этом наши отношения как будто прекратились. Но окончились они все же иначе.

Однажды, съездив в Белград на гастроли, Юра познакомился с девицей огромного роста (выше меня на голову), которая была участницей белого движения. Звали ее по-военному – «Танька-пулемет».

Она была намного моложе Юры и была женщиной решительной и энергичной. Она сразу прибрала его к рукам. Юра влюбился в нее. Влюбился “жестоко и сразу” – он любил “большие куски”, как в еде, так, очевидно, и в любви. Уже сильно постаревший к тому времени, этот бывший “лев” был весьма быстро “перестрижен” ею в смирного “пуделя”. Она командовала им и третировала его. Женившись на ней в Белграде, где он отбил ее у богатого серба, не пожелавшего жениться на ней, он привез ее в Париж.

Это был ход со стороны женщины, которая сыграла на самолюбии своего богатого любовника. А Юра был козлом отпущения. Любовник взвыл. Она нанесла сильный удар! В конце концов он приехал за ней в Париж, они, по-видимому, встретились, и… эта особа, которую, кстати, мы называли “молодая лестница”, в один прекрасный день, когда Юра был в поездке, бросила его и уехала в Белград, предварительно начисто ограбив, продав все его имущество, даже квартиру со всей мебелью. Юра затосковал… И как! Он даже похудел от горя… Это было его первое душевное потрясение.

Как-то вечером он пришел в то место, где я пел. Заказав себе вина, он волей-неволей вынужден был слушать столь ненавистное ему мое пение.

Я пел довольно безобидный вальс “Дни бегут”. Там есть такие слова:

Сколько вычурных поз,
Сколько сломанных роз,
Сколько мук, и проклятий, и слез!
Как сияют венцы!
Как банальны концы!
Как мы все в наших чувствах глупцы!
А любовь – это яд,
А любовь – это ад,
Где сердца наши вечно горят.
Но дни бегут,
Как уходит весной вода,
Дни бегут,
Унося за собой года.
Время лечит людей,
И от всех этих дней
Остается тоска одна,
И со мною всегда она…

Наконец я кончил. Юра встал и подошел ко мне. По лицу его ручьями текли слезы.

– Прости меня! – только и мог произнести он.

Я простил…»

Отрывок, что и говорить, резкий, насыщенный, интересный… И откровенная сцена ссоры в ресторане только укрепила меня во мнении, что их конфликт – не банальная актерская зависть, но – столкновение темпераментов. Спокойный и меланхоличный созерцатель мира Пьеро-Вертинский и вечно алчущий жизненных удовольствий, холерик Морфесси. Это были люди, находившиеся на разных сторонах спектра человеческих душ. Между ними была пропасть непонимания, но прослеживается и скрытая взаимная тяга (к старым врагам ведь привыкаешь не меньше, чем к друзьям). Довольно странно при этом звучат выпады Вертинского в адрес Морфесси, затрагивающие, скажем так, личные моменты. И дело даже не в предмете этих нападок, но в самих формулировках и неком псевдопуританском осуждении Вертинским своего героя: «Уже сильно постаревший к тому времени, этот бывший “лев” был весьма быстро “перестрижен” ею в смирного “пуделя”», – пишет Александр Николаевич о Морфесси, словно позабыв о том, что сам в возрасте 54 лет связал свою жизнь с 20-летней Лидией Циргвава. «Постаревшему» же «льву» было на момент знакомства с Валентиной Лозовской лет 45–46. Такая вот попытка анализа отношений двух звезд сквозь призму их мемуаров…

И на десерт давайте вспомним описание вечера с Чарли Чаплином, на котором оба, видимо, присутствовали, но вновь как-то забыли о существовании друг друга.

Читаем строки «седовласого Баяна»:

«…Вернувшись в Париж, я узнал, что за последние десять – двенадцать лет вырос крупнейший нефтяной деятель Детердинг и что вторая жена его русская. Вскоре она пригласила меня петь у нее на большом рауте в отеле “Крийон”.

Этот раут не только совпал с парижским триуфом кинокомика Чарли Чаплина, а был дан госпожою Детердинг в его честь. Я это оттеняю, потому что, наверное, у леди Детердинг часто бывали и высочайшие, и высокие особы. А вот Чаплина, несравненного Шарло, супруга короля нефти принимала впервые. В высочайших же особах и на сей раз не было недостатка.

За столом вблизи хозяйки, густо покрытой бриллиантами, я увидел Марию, королеву румынскую, принцессу греческую Елену Владимировну, одного из принцев баварской династии, еще несколько русских и иностранных высочеств. Тут же были и донна Маццуки, и большая группа экзотической молодежи.

Повторяя “чарочку” за “чарочкой”, спокойно и холодно наблюдал я, как веселится “избранное общество”.

После обильных возлияний кто-то начал разбивать опорожненные бокалы. Эта забава так понравилась Чарли Чаплину, что он в мгновение ока превратил в осколки добрый десяток бокалов. Румынская королева была, вероятно, в первый раз свидетельницею таких занятных забав, ибо поспешила ретироваться.

Один из директоров отеля, наблюдавший эту картину с профессионально учтивым бесстрастием, полюбопытствовал у меня:

– Так, вероятно, принято в русском обществе – бить столовое стекло?

В ответ ему я улыбнулся…»


Конверт американского пиратского диска 1960-х годов, где извечные конкуренты оказались в непривычном соседстве


А так звучит версия «Вертидиса»:

«…Когда в Париж приехал Чарли Чаплин, леди Детердинг, русская по происхождению, решила устроить ему прием у себя в апартаментах отеля “Крийон”, на плас Вандом. Желая показать ему русских артистов, она пригласила к обеду тех, кто был в Париже в то время. Меня и Лифаря она посадила рядом с Чаплином. За обедом мы разговорились с ним и даже успели подружиться. Американцы сходятся очень быстро за дринком.

После обеда начались наши выступления. Лифарь танцевал, я пел, Жан Гулеску играл “Две гитары”, Настя Полякова пела старые цыганские песни и “чарочки” гостям. Чаплин был в восторге. Когда стали пить шампанское, метрдотель “Крийона” месье Альбер подал свои знаменитые наполеоновские фужеры старого венецианского стекла с коронами и наполеоновским “N” – сервиз, которым гордился отель “Крийон”, личный сервиз императора, оставшийся еще с тех пор, как Наполеон останавливался в этом отеле.

Цыгане запели “чарочки”. Первую они поднесли Чаплину.

Чаплин выпил бокал до дна и, к моему ужасу, разбил его об пол.

Все молчали. Через несколько минут он выпил второй бокал и тоже разбил. Метрдотеля переворачивало. Альбер сделал умоляющие глаза и подошел ко мне. На глазах у него были слезы.

– Месье Вертинский, – шепотом сказал он, – ради бога, скажите этому “парвеню”, чтобы он не бил бокалов. Мало того что мы поставили леди Детердинг в счет по 15 тысяч франков за каждый фужер. Это сервиз исторический. Заменить его нечем.

Он искренне волновался.

Я подождал, пока Чаплин нальет вина, и когда, осушив бокал, он собирался кокнуть его об пол, я удержал его руку.

– Чарли, – спросил я, – зачем вы бьете бокалы?

Он ужасно смутился.

– Мне сказали, что это русская привычка – каждый бокал разбивать, – отвечал он.

– Если она и “русская”, – сказал я, – то во всяком случае дурная привычка. И в обществе она не принята. Тем более что это наполеоновский сервиз и второго нет даже в музеях.

Он извинялся и горевал как ребенок, но больше посуды не бил».

Время смыло все старые обиды. Александр Николаевич Вертинский скончался от сердечного приступа в возрасте 68 лет 21 мая 1957 года на гастролях в Ленинграде, в номере гостиницы

«Астория», пережив былого соперника на восемь лет.

Интересно, дошла ли до Александра Николаевича весть о кончине извечного конкурента? Вполне вероятно. И вряд ли она принесла ему радость.

Время лечит людей,
И от всех этих дней
Остается тоска одна…

Второе отделение
Другие времена

От Белграда до Парижа

Новых я песен совсем не пою,
Старые петь избегаю.
Тревожат они душу больную мою.
Ах, с ними сильней я страдаю…
«Вы просите песен», романс А. Макарова из репертуара Ю. С. Морфесси

Итак, воспоминания Юрия Морфесси подошли к концу, известна даже точная дата окончания этого труда, заботливо указанная автором, – «Париж; 23-4-31 г.». С этого дня практически вся дальнейшая жизнь Баяна вплоть до кончины являет собой term incognita. Особенно это касается периода с лета 1940 года (время оккупации Парижа).

Я уже неоднократно обращал внимание на неточность и поверхностность повествования Морфесси. Но в дальнейшем исследовании не будет и такого источника. Мы попытаемся сложить «пазл» его судьбы только по воспоминаниям современников. Из короткой зарисовки Вертинского можно догадаться, что брак Морфесси с «женщиной-воином» Лозовской оказался неудачным. «Молодая» сбежала от супруга к прежнему любовнику – богатому сербу.

Осунувшийся от переживаний Юрий Спиридонович принимает парадоксальное, казалось бы, решение – тоже перебирается в Белград. Хотел ли он быть ближе к своей неразделенной любви или просто подвернулся выгодный ангажемент – неизвестно.

Морфесси принял решение перебраться в Сербию не сразу, хотя страну эту он знал не понаслышке – ему доводилось выступать здесь раньше.

В 1927 году «русский Баян» совместно с куплетистом Павлом Троицким более полугода (до февраля 1928-го) пели в ресторане «Русская семья». Там же, 11 декабря 1927-го, Морфесси отпраздновал 25-летие своей концертной деятельности. Во время этой же поездки Морфесси познакомился с Лозовской….


Ю. Морфесси в своей квартире.

Фото конца 1940


Известный рижский композитор Оскар Строк вспоминал о тех временах:

«…Самым тонким интерпретатором моих вальсов был обладатель бархатного баритона Юрий Морфесси…В Берлине я услышал в исполнении ансамбля Weintraub Synkopatrs – среди участников которого был юный Эдди Рознер – веселую, мажорную песенку. Вернувшись в Ригу, я написал грустное танго “Когда весна опять придет”, припев которого начинается с мелодического оборота, ритмически и интонационно родственного началу припева моего танго “Черные глаза”. Я написал его специально для исполнителя русских романсов Юрия Спиридоновича Морфесси, которого знал еще по Петербургу. Будучи на гастролях в Риге, Морфесси сильно увлекся сестрой моего приятеля, я знал, что в Париже у певца была серьезная любовная драма, связанная с неудачной женитьбой на Валентине Лозовской. История получила огласку в среде русской эмиграции. Покинув Париж, Морфесси предполагал поселиться в Риге, однако уехал жить в Югославию»[43].

Дивертисмент
Константин Сокольский «Соколенок»

Помнишь, как на масляной в Москве
В былые дни пекли блины?
Жирный блин царил на всей земле,
Все от блинов были пьяны.
И хозяйка милою была
И блины мне вкусные пекла…
Романс «Дуня», из репертуара К. Сокольского, стихи и музыка Марка Марьяновского


Одним из соратников и даже другом Морфесси в его балканский период жизни стал Константин Тарасович Сокольский (Кудрявцев, 1904–1991).

В 1928 году Сокольский начал выступать в кинотеатрах с народными романсами и песнями Александра Вертинского. Умело подражая, он даже выступал в костюме Пьеро.

Его первые концертные программы состояли из цыганских, итальянских, кавказских песен, а также песен каторжан, которые исполнялись с оркестром или под гитару в соответствующих сценических костюмах. Он стал и первым (за несколько лет до Петра Лещенко) исполнителем произведений композитора Оскара Строка.

Певец активно гастролировал по Восточной Европе, был знаком с Федором Шаляпиным, общался и конкурировал с Петром Лещенко, обучал пению юную Аллу Баянову.

В 30-е годы много гастролировал в Югославии, где крепко подружился с Юрием Морфесси. Несколько предвоенных лет артисты встречались практически ежедневно. В мае 1940 года Сокольский вернулся в Ригу, которую вскоре заняли немцы. В 1944 году он был задержан и посажен в лагерь для отправки в Германию, однако вырвался из плена. После освобождения Риги Константин Сокольский – артист Латвийской филармонии, солист Малого симфонического оркестра окружного Дома Красной армии. В 1946 году на одном из концертов он спел одну из песен Оскара Строка и тут же был уволен из филармонии, поскольку Строк тогда был в опале. Позднее исполнитель долгие годы работал в культурных учреждениях Латвийской ССР, выезжал с концертами по стране, но о былой славе пришлось забыть навсегда. Константин Тарасович оставил очень теплые воспоминания о своем друге Юрии Спиридоновиче Морфесси[44]:

«Впервые я услышал выступления Морфесси в конце двадцатых годов у нас в Риге, в фешенебельном кабаре “Альгамбра”, и уже впоследствии, после восьми– или десятилетнего перерыва – в Белграде в Югославии. Можно сказать, я слышал двух разных певцов.


В кафе «Альгамбра» Морфесси выступал в боярском кафтане


…В кабаре “Альгамбра” Юрий Спиридонович пел русские, цыганские романсы в ярком боярском костюме, очень гармонировавшем с его импозантной внешностью. Выступал Морфесси в кабаре в течение нескольких месяцев. Он имел громадный успех, и я был восхищен его прекрасной внешностью, его красивого тембра баритоном. Но познакомиться мне с ним тогда не удалось – ведь я в то время был только начинавшим выступать на сцене певцом…

В начале 1937 года мой импресарио сделал контракт на выступления в Югославии, в Белграде, в фешенебельном кафе “Казбек”. По приезде я узнал, что здесь только недавно окончил свои гастроли, продолжавшиеся долгое время, Юрий Морфесси и сейчас выступает в том же Белграде на Балканской улице.

Признаться, я здорово струхнул: хотя я выступал в европейских столицах, уже заявил себя как певец, но перспектива выступать после такого прославленного артиста меня не особенно радовала. Однако опасения оказались напрасными: публика приняла меня очень хорошо, и забегая вперед, скажу, что я в этом “Казбеке” вместо одного месяца, на который был заключен контракт, пропел один год и семь месяцев. С самого первого дня приезда я мечтал увидеть и услышать выступление Морфесси, но так получилось, что выступали мы почти в одни и те же часы, а потому найти возможность послушать Морфесси было очень сложно.

Здесь я хочу оговориться, что от завсегдатаев «Казбека” я узнал, что здесь же, в Белграде, проживает бывшая жена Морфесси, Валентина Васильевна, которая вышла замуж за югославского богача Славку Захарыча. Я неоднократно бывал у них и сдружился с их семьей. Они меня очень тепло принимали на своей вилле под Белградом, в Топгадоре. Однако меня предупредили: никаких разговоров о Морфесси не заводить…

И вот однажды моя мечта сбылась. Я уговорил хозяина “Казбека” переставить время моего выступления и со своим коллегой (тоже певцом в программе “Казбека”, черногорцем Миле Беговичем) пошел на Балканскую. Пришли туда перед самым выступлением Морфесси и заняли нишу как раз напротив оркестра.

Медленно погас свет, прожектора осветили оркестр, скрипач объявил выступление, и вышел Морфесси. Он спокойно поднялся под аплодисменты на подиум. На певце прекрасно сидел фрак. Морфесси – как король, как орел – окинул взглядом зал. Пауза длилась почти минуту. Зал замер… Все внимание было направлено на певца. Чуть заметным движением головы Морфесси дал знак скрипачу начинать интродукцию, не объявляя названия романса. Полилась тихая музыка. Морфесси как-то вытянулся вперед и вкрадчиво запел, как бы обращаясь к кому-то в зале:

Ты говоришь, мой друг,
Что нам расстаться надо…

И нет больше короля, нет орла. На сцене – влюбленный, просящий потерянную любовь… И вдруг, как бы заключая мысль первой песни:

Что мне горе —
Жизни море можно вычерпать до дна!

Он как будто вырос на полголовы, плечи его раздвинулись, всё – другое… Так он спел шесть-семь песен, прерываемый громкими аплодисментами.

Я был буквально поражен его выступлением. Он пел лучше, чем когда я слышал его в Риге, но это было совсем другое. В Риге он как бы любовался собой, звучанием своего голоса, а здесь в каждом романсе, в каждой песне он передавал мысль, содержание текста и его сущность, пропуская всё через себя, что в совокупности с его меняющимся тембром голоса создавало картины, подобные тем, что рождаются под кистью художника-живописца.

В зале овации, крики “бис”. И публика успокоилась только тогда, когда Морфесси сказал, что выступит еще раз.

Мой спутник, Миле Бегович, просил меня остаться и провести вечер в компании его земляков-черногорцев, но я не мог. Я был в трансе. Я оставил Беговича, вышел из кабаре и всю ночь ходил по Белграду, но не мог прийти в себя. В голове была только одна мысль: “И я еще считаю себя певцом! Ведь вот человек поет! Да и поет ли он? Он, как гипнотизер, подчинил себе зрительный зал, подчинил своей мысли…” И я невольно вспомнил концерт Федора Ивановича Шаляпина в Бухаресте перед отъездом в Югославию. Там было всё то же: в каждой песне, каждом романсе – свое решение, своя судьба.

Я долго сидел на скамейке на Калемегдане (старая турецкая крепость) и смотрел на воды Дуная, а перед глазами стоял Морфесси. Только под утро я вернулся к себе в гостиницу. То ли утренний воздух, то ли твердо принятое решение, – но я успокоился и заснул крепким сном. А вечером перед выступлением пересмотрел свой репертуар, всё переделал, вспоминая слова своего учителя.

Вечером после выступления в “Казбеке” меня опять что-то потянуло на Балканскую, и я отправился туда. Пошел один. Морфесси, вероятно, только что спел и сидел в нише, рядом с оркестром. Выступал я в “Казбеке” в русской рубашке, в сапогах и поддевке, а идя на Балканскую, надел фрак.

Как-то неуклюже, как мне показалось, я подошел к нише, остановился. Морфесси с удивлением посмотрел на меня, поднял бровь, слегка улыбнулся и спросил:

“Вы мне что-то хотите сказать?” Я представился, сказав, что я Сокольский, новый певец в “Казбеке”, что приехал из Румынии, хотя моя родина – Латвия.

Морфесси встал, протянул мне руки, крепко пожал мои, и глаза его засветились.

Он сказал: “Сокольский? Как же, как же, слыхал. А знаете что? Ведь вы своими “Блинами” весь Белград положили на лопатки! О “Блинах” только все и говорят. Ведь сейчас-то масленица!” (“Блины” – песня из моего репертуара, слова и музыка Марка Марьяновского). А ведь я Вас точно таким и представлял. Садитесь”. – “Ну, раз вы заговорили о блинах, – ответил я, – давайте поужинаем вместе”. – “С удовольствием! – отозвался на мое приглашение Морфесси. – Повар у нас прекрасный”.

Я подозвал метрдотеля, заказал ужин, конечно, с блинами, и дюжину шампанского (у нас было принято, когда друзья встречаются, то заказывать не бутылку шампанского, а дюжину или полдюжины, а сколько выпьешь, не имело значения). Морфесси улыбнулся, как-то зажмурился и сказал: “А мне говорили, что вы русский человек”…

Я ответил, что хоть я из Латвии, из Риги, но по национальности русский.

“Так какой же русский ужинает с шампанским! – возразил Морфесси. – Если уж нужно выпить, то только водочку, только русскую водочку!” Я, конечно же, согласился, переиграл заказ с ужином, и мы с ним просидели, болтая, вспоминая наших общих знакомых, далеко за полночь. Мне, конечно же, льстило, что я познакомился с такой знаменитостью, но и он с каким-то дружелюбием, особой заинтересованностью отнесся ко мне, всячески показывая при этом свое ко мне расположение. Домой пошли вместе.

Почти рядом с “Казбеком”, на улице Крале Милана, находилось кафе некоего Божи Божича, открытое всю ночь. Там обычно собирались после выступления артисты кабаре и даже театров и радио. По моей просьбе туда стал приходить и Юрий Морфесси. Он был весельчак по натуре и вскоре стал душой нашего общества. На каждый случай у него был анекдот, и мы просто поражались, откуда они у него брались… Конечно, присутствовали и представительницы прекрасного пола, которых по долгу вежливости мы, мужчины, должны были провожать домой, но Морфесси категорически заявлял: “Соколенок (так он стал меня называть), пойдем со мной. И вот, когда я провожал его, в нашем разговоре, как заведенная пластинка, звучала одна и та же тема: “Соколеночек, милый! Сам не понимаю, как это я мог оставить Россию. Ты понимаешь, это было в Одессе, ведь я одессит… Кругом паника, хаос, все мечутся, куда-то бегут. Я тоже собрал чемодан, вышел на улицу. Все бежали в порт, пошел и я. А там толпа. Все штурмуют пароход.

Подхватило и меня, и я сам не знаю, как очутился на пароходе. Потом Болгария, Париж, стал выступать в ночных кабаре, обзавелся квартирой и вот теперь кочую по Европе. Ты знаешь, тяжело! Вот я пою русские песни, романсы, но уже начинаю чувствовать, что делаю что-то не то. Начинаю чувствовать, что теряю обаяние, аромат русской песни. Кругом незнакомые, чужие морды (именно так он и выразился), ничто не вдохновляет. Не может русский артист творить, будучи оторванным от своей родины. Он как бы без корня, не питается соком родной земли и поэтому душевно пуст. Вот так и со мной. Мельчаю. Вот ты, окончив свои выступления, поедешь домой, на родину, в свою Ригу, а у меня дома нет. Есть только квартира в Париже. Ты счастливчик, Соколенок!”

И я его понимал. Это был крик души. Смотрю я на него и в свете утреннего рассвета вижу его серое, с влажными глазами лицо. Какое-то беспомощное…

Да, ты не только неповторимый певец, но, хотя и эмигрант, – великий русский гражданин. Именно русский, несший знамя русского искусства, знакомя с этим искусством иностранную публику, как многие русские артисты, с которыми мне приходилось встречаться за границей.

…Мне предложили хороший контракт в Хорватии, там же, в Югославии, в городе Загреб. Морфесси часто приезжал ко мне в гости. Когда он приехал в первый раз, я все думал, каким образом оригинальнее его встретить и показать Загреб. На извозчике? Это просто и неинтересно. На автомобиле? Тоже не то.

И случай все-таки представился.

Когда мы с Морфесси вышли на улицу вместе с местным певцом Александром Адамовичем и моей подругой Ирочкой Пенчальской, мы увидели: какой-то хорват вез в тарантасе, запряженном парой коней, воз дров. Я спросил, сколько стоят дрова, и он ответил, что 200 динаров. Я заплатил и просил здесь же на улице выгрузить дрова. И вот мы сели всей компанией в тарантас, я взял вожжи, хлестнул лошадей, и мы поехали осматривать город. У меня сохранились фотографии этой поездки, о которой знал весь Загреб.


Сокольский и Морфесси в Загребе


Я хочу описать еще один эпизод, говорящий о том, с каким вниманием и лбовью Морфесси относился к русской песне.

Однажды он позвонил мне и сказал, что приехала его жена Ада Морелли из Парижа и что он хочет познакомить меня с ней и вместе провести вечер…

Уже было поздно, гости в “Тушканце” почти разошлись. И тут вдруг прибежал швейцар, стоявший у нижних дверей, и почти закричал: “Юрий Спиридонович приехали!” Через несколько минут в дверях показался Морфесси под руку со своей женой. Он вообще имел привычку, входя в помещение, на мгновение как бы застыть на пороге двери, дескать, смотрите, я появился…

Я подошел к нему навстречу, был представлен его жене, и тут мы увидели, что вместе с ним приехал богач-помещик из Боснии, известный ресторанный кутила, любящий швырять деньги… Все, конечно, забегали, хозяин бара позаботился о том, чтобы остальные запоздалые гости поскорее ушли из его заведения. Для Морфесси приготовили одну нишу, стали накрывать на стол. Сам Морфесси был в прекрасном настроении. Конечно, возле Морфесси расположились наш оркестровый скрипач Валя и также замечательный гитарист Леня. За сервировкой стола следил прибывший вместе с Морфесси помещик.

Когда прозвучали первые тосты и гости выпили, Морфесси как-то откинулся на спинку дивана, а музыканты заиграли романс.

“Потому я тебя так безумно люблю!..”

Исполняя романс, Юрий Спиридонович все время смотрел на жену Аду. И тут вдруг на пол упали перчатки Ады, которые она почему-то сняла, хотя, будучи надеты к вечернему платью, они обычно не снимаются. Помещик, будучи кавалером, нагнулся, поднял перчатки и, сказав какую-то любезность Аде, подал их ей.

Морфесси мгновенно оборвал пение, ударил кулаком по столу и почти закричал, обращаясь к помещику: “Терпеть не могу, когда мне хамят!” Помещик, конечно же, стал извиняться, но Морфесси все больше горячился: “Это песня русская, не ваша босанская! Русскую песню слушать надо! Слушать!” Мы все стали уговаривать его успокоиться, но Морфесси все еще горячился: “Русскую песню слушать надо!..”

С трудом всем нам сообща удалось его успокоить…

Может быть, я недостаточно сильно описал этот эпизод, но он говорит о том, как Морфесси относился к исполнению русской песни. Этого он требовал и на своих выступлениях.


А. Адамович, Ю. Морфесси, К. Сокольский и И. Пенчальская читают русскую эмигрантскую газету «Сегодня», печатавшуюся в Риге до 1940 года


Я мог бы, конечно, еще многое написать о нем, но думаю, что из всего мною описывает занимательную встречу с Морфесси в Париже:

«…Вместе с руководителем театра “Ромэн” М. М. Яншиным побывали мы и в эмигрантском филиале известного до революции московского ресторана “Мартьяныч” в районе Монпарнаса – “в целях ознакомления с бытом артистической эмиграции”, – куда нас сопровождала посольский работник по культуре милейшая болельщица футбола и театра Н. Натарьева, – вспоминает Старостин. – Там выступал Александр Николаевич Вертинский, исполнивший для нас специально новинку, в которой, помнится, были такие слова тоскующей по родине супружеской пары: “Мы возьмем свою сучечку и друг друга за ручечку и поедем в Буа-де-Булонь”. С неизбывной тоской в голосе он сказал Яншину, подсев потом к нашему столу: “О, с какой радостью я поехал бы в Сокольники”.

Но в Париже был известен ответ нашего дипломата на просьбу Вертинского о возвращении в Москву: ваше искусство, Александр Николаевич, нам полезнее за рубежом. Тогда ни он, ни мы не предполагали, что двадцать лет спустя вместе будем встречать Новый год в ресторане ВТО на улице Горького, у “Бороды”, и шутливо вспоминать вечер у “Мартьяныча”.

Там же под гитару популярный артист Павел Троицкий исполнял свою пародию на Вертинского – “Я знаю, Саша не был в Сингапуре” – и со слезами на глазах расспрашивал нас о своих сподвижниках по искусству В. Я. Хенкине, А. А. Менделевиче, завидуя тому, что они с огромным успехом выступают в “Эрмитаже” и в “Аквариуме”. Он замирал при упоминании названий московских улиц – Каретный ряд, СадоваяТриумфальная – и, хватаясь за голову руками, повторял: “О боже мой!

О боже мой!”

Пел и единственный из эстрадных артистов дореволюционного времени, получивший звание “солист его императорского величества”,

Александр Спиридонович Морфесси (сохранена авторская орфография. – М. К.), грек по происхождению, с белоснежной шевелюрой, розовощекий, с черными бровями “под Станиславского”. У него в свое время московские цыгане учились петь цыганские таборные песни и салонные романсы. Здесь же он пел по заказу иностранных туристов, считавших посещение “Мартьяныча” в Париже непременной данью моде.

Спев свой коронный романс “Палсо было влюбляться” и получив за исполнение от английского туриста сувенир, кажется, часы, Морфесси со вздохом показал их нам и грустно произнес: “Вот так мы и живем”.

Они не скрывали своей ностальгии. Она читалась в их глазах, кричала словами романса “Тоска мне выжгла очи”. Мы испытывали к ним чувство сострадания. Они были благодарны нам за понимание их душевного надрыва, свою трудную судьбу они воспринимали как расплату за добровольную ошибку. И пели весь вечер не для иностранных посетителей, а для нас»[45].

Хорошим дополнением к рассказу Сокольского стал бы этот отрывок из книги знаменитого футболиста Андрея Старостина… если бы не ряд настораживающих моментов, заметных лишь при мощном «увеличении».

Во-первых, по многочисленным воспоминаниям современников, упоминаемый форвардом ресторан «Мартьяныч» не принадлежал к категории шикарных заведений, где в один вечер на сцене могли бы сойтись такие «зубры», как Вертинский и Морфесси. Ежедневное меню «Мартьяныча» включало: «окрошку, ботвинью, вареники с вишнями». (Сравните с «икрой и шампанским» «Эрмитажа» или «Шахерезады»!) «Кормили у “Мартьяныча” вкусно и доступно».

Конечно, название ресторана со временем можно было и позабыть.

Но вот вторая деталь – упоминаемый в качестве руководителя театра «Ромэн» друг Яншин.

Актер занимал эту должность в 1937–1941 гг., что, следовательно, и является временными рамками описываемых Старостиным событий.

Тут в принципе можно не гадать, ведь в списке наград чемпиона есть такая запись: «. .Победитель финального турнира третьей рабочей Олимпиады в Антверпене и турнира Всемирной выставки в Париже – 1937 г.»

Простительна и ошибка Андрея Петровича с именем Морфесси, которого он (видимо, путая с Вертинским) называет Александром.

Можно даже представить, что главные звезды эмигрантской эстрады вместе поют в заштатном кабачке. Но только представить!..

Потому как имеются достоверные данные о том, что еще в конце 1933 года Вертинский покинул Францию и более там до конца своих дней не появлялся.

Ладно, чего уж там, не заметили бы и такого ляпа, если бы и не отсутствие в этот период в Париже, с большой долей вероятности, и второго певца – Морфесси. Баян, как мы помним, из интервью Сокольского, искал лучшей доли на Балканах.

Встает законный вопрос: «Кого слушал футболист Старостин в Париже? И слушал ли вообще?» Или все это лишь байка для того, чтобы удивить простого советского читателя близостью к бомонду и «артистическим кругам эмиграции»?

Более-менее правдивым смотрится единственный момент с выступлением Павла Троицкого. Ему-то было «по рангу» подвизаться в таком месте, со своим «интимным» репертуаром, не требующим ни большой сцены, ни оркестра за спиной. У него, кстати, действительно была в репертуаре пародия на Александра Вертинского, которую он даже записал на пластинку. Называлась вещица «Вертиниада», и единственное, что Старостин делает точно, – цитирует строки из «Вертиниады»…

К слову сказать, Александр Николаевич слышал упомянутую Старостиным пародию Троицкого, и, мягко говоря, она ему не понравилась. Покидая Париж, певец опубликовал в эмигрантской печати стихотворение, назвав его недвусмысленно – «Врагу», да еще с припиской – «Вертинский Троицкому»:

Я презираю вас спокойно и светло,
Мой бедный враг с потухшими глазами.
Вы тень моя. Я к Вам привык с годами.
Алмазом слов моих я огранил стекло.
И в жизни Вашей – зеркало души
Я отражаюсь злой карикатурой.
Я как Шекспир, разыгранный «халтурой»
В провинции, в театрике, в глуши.
Вы – худший из моих учеников,
И если я бунтарь и поджигатель,
То Вы – доносчик на меня, предатель.
Бездарнейший из всех моих врагов.
Вам ничего Европа не дала,
И Вы – все тот же Гамлет в нафталине
И все еще трезвоните доныне
В картоне не свои колокола,
Дырявый плащ – чужих ролей и фраз,
Фальшивых, вычурных и лицемерных —
Вы взяли напрокат в российских костюмерных
И привезли с собой – Европе напоказ.
Он не прикроет Вашей наготы
И никого, увы, пленить не может.
А Вас еще по-прежнему тревожит
И мнение толпы, и чувство «красоты».
И даже Ваших маленьких ролей
Вы никогда как следует не знали
И по тетрадке что-то бормотали,
Надеясь на меня – суфлера Ваших дней.
Но пьеса кончена. Увы, успеха нет!
И публика спешит надеть калоши.
Суфлер ушел. А был суфлер хороший.
Подумайте о нем на склоне Ваших лет.

Что же касается описанного Старостиным выступления Морфесси, по моему убеждению, это лишь очередной факт «мемуарного бахвальства». Тем не менее решать вам, читатель.

Антракт
Открытый город Париж

Утром 14 июня 1940 года войска 3-го рейха вошли в Париж. В несколько дней город опустел.

Участница событий русская эмигрантская певица Анна Марли вздыхала в интервью:

«Париж был объявлен “открытым городом”. Военные решили избежать кровопролития. И тогда начался знаменитый “исход”. Из Парижа выбирались кто как мог – пешком, на телегах, велосипедах, автомобилях. Маршал Петэн сказал по радио, что во имя мира сдал немцам Париж. Я прекрасно помню эту картину: мы все рыдали, обнимая и целуя друг друга, понимая, что это конец…

В Бордо мы услышали по радио уже другой голос, никому тогда не известного генерала де Голля, сказавшего, что “Франция проиграла битву, но не проиграла войну”, и призвавшего всех патриотов присоединиться к нему для борьбы с оккупантами…»

Немецкая администрация прекратила деятельность любых эмигрантских организаций, впоследствии создав свою, лояльную новой власти, под руководством бывшего танцора Юры Жеребкова.

Эмигранты разделились на два лагеря – за и против фашистского вторжения в СССР. Первые аргументировали свою позицию желанием избавить Родину от большевизма любым способом, но они находились в явном меньшинстве.

Хотя среди ратующих за neu Ordnung были и очень известные личности: Дмитрий Мережковский (благословивший немцев на «крестовый поход»), его жена Зинаида Гиппиус, писатель Иван Шмелев, не говоря уже о множестве белых генералов типа Краснова, Шкуро и проч.

Многие из оставшихся в тени Эйфелевой башни испытывали голод и нужду. Но был и другой Париж! С шикарными ресторанами, где куражились «победители» и спускали шальные франки скороспелые дельцы.

В ресторане «Бристоль» пела для них русские романсы Вера Толь (Вера Ильинична Толстая) – родная внучка Льва Толстого, ставшая после эмиграции в начале 20-х салонной певицей.

Протежировал ей в поиске места дядя – сын Льва Николаевича – Михаил Львович Толстой, известный в довоенном Париже руководитель артистической труппы, знаменитой своим цыганским темпераментом и репертуаром.

Один из символов эмиграции, убийца Г. Распутина князь Феликс Юсупов откровенничал:

«…Парижане бедствовали невероятно. Среди них немало было русских.

…Вскоре к нам пожаловали немецкие офицеры. Арестовать, решили мы. Ан нет, наоборот, проявить заботу! Спросили, не надо ли чего. Предложили бензин, уголь, продукты. Мы сказали – спасибо, у нас все есть. Странная забота удивила нас…

– Про вас нам всё известно, г-н Юсупов. Согласитесь стать нашим, так сказать, светским агентом – получите один из лучших парижских особняков. Будете жить там с княгиней и давать приемы. Счет в банке вас ждет. Кого приглашать, мы скажем.

Каков вопрос, таков ответ. Дал я понять молодцу, что обратился он не по адресу.

– Ни жена моя, ни я ни за что не пойдем на это…

В годы оккупации нас не раз приглашали на званые вечера немецкие высокопоставленные лица, но принимали мы приглашения с большим скрипом. Немцы, однако ж, нам доверяли. И потому смогли мы спасти некоторых людей от тюрьмы и концлагеря…»

Кому-то, подобно князю Юсупову, повезло сохранить лицо и не попасть в силки немецких шпионов и провокаторов. Но удавалось не всем. В «светских агентах» спецслужбы всех стран мира были заинтересованы всегда. И не каждому было дано устоять перед обещанными благами.

Мемуары Морфесси заканчиваются в 1931 году, когда до сенсационного «взрыва», потрясшего всю диаспору русского зарубежья (а особенно во Франции) и ставшего главной новостью предвоенной поры, оставалось шесть лет. Но одно событие из цепочки уже случилось. В 1930-м в центре Парижа советскими агентами был похищен и впоследствии убит глава РОВСа (Российского общевойскового союза – фактически Белой армии в изгнании) генерал Кутепов.

Юрий Спиридонович упоминает его имя лишь вскользь и по иному поводу.

Знал бы он, откуда торчат уши этого громкого дела, написал бы непременно. Интересно, какие чувства охватили артиста, когда осенью 1937 года ему сообщили об аресте по обвинению в шпионаже в пользу Советов его давней приятельницы Надежды Васильевны Плевицкой!

Дивертисмент
Надежда Плевицкая: «Курский соловей» в Булонском лесу

Замело тебя снегом, Россия,
Запуржило суровой пургой.
И одни только ветры степные
Панихиду поют над тобой![46]
Из репертуара Н. В. Плевицкой

Королева! Богиня! Звезда эстрады, под чьи песни рыдал государь император Николай Романов, оказалась агентом ОГПУ! Люди попросту отказывались в это верить!

А потом совсем как в стихах Аполлона Григорьева: «Толпа как зверь голодный выла – то проклинала, то любила…»

Как только не отзывались о ней бывшие соотечественники и поклонники!

Отношение современников-эмигрантов к поступку певицы с пугающей теперь прямо-таки ядовитой ненавистью выводит в своих мемуарах писатель Роман Борисович Гуль.

«Знаменитую исполнительницу русских народных песен Н. В. Плевицкую (Н. В.) я слыхал многажды. И в России, и в Берлине, и в Париже не раз. Везде была по-народному великолепна. Особенно я любил в ее исполнении “Смеркалось. Я сидела у ворот, А по улице-то конница идет…” Исполняла она эту песню, по-моему, лучше Шаляпина, который тоже ее пел в концертах.

В Париже Н. В. со своим мужем генералом Н. Скоблиным жили постоянно. Но не в городе, а под Парижем, в вилле в Озуар-ля-Ферьер. Концерты Н. В. давала часто. Запомнился один – в пользу чего-то или кого-то, уж не помню, – но помню только, множество знатных эмигрантов сидели в первых рядах: Милюков, Маклаков, генералы РОВСа, Бунин, Зайцевы, Алданов (всех не упомню). Надежда Васильевна великолепно одета, высокая, статная, была, видимо, в ударе. Пела “как соловей” (так о ней сказал, кажется, Рахманинов). Зал “стонал” от аплодисментов и криков “бис”. А закончила Н. В. концерт неким, так сказать, “эмигрантским гимном”:

Замело тебя снегом, Россия,
Запуржило суровой пургой.
И одни только ветры степные
Панихиду поют над тобой!

И со страшным, трагическим подъемом:

Замело! Занесло! Запуржило!..

Гром самых искренних эмигрантских аплодисментов. “От души”. Крики искренние – “Бис!” “Бис!” И кому тогда могло прийти в голову, что поет этот “гимн” погибающей России – не знаменитая белогвардейская генеральша-певица, а самая настоящая грязная чекистская стукачка, “кооптированная сотрудница ОГПУ”, безжалостная участница предательства (и убийства!) генерала Кутепова и генерала Миллера, которая окончит свои дни – по суду – в каторжной тюрьме в Ренн и перед смертью покается во всей своей гнусности.

Как сейчас слышу ее патетические ноты как какой-то неистовый, трагический крик: Замело!.. Занесло!.. Запуржило!..»

В октябре 1940 года бывшая примадонна имперской сцены Надежда Плевицкая окончила свои дни во французской каторжной тюрьме. Вот уж поистине неисповедимы пути Господни. Как же сложилась ее казавшаяся такой светлой и наполненной жизнь в уродливую и страшную гримасу судьбы?



Будущая народная артистка СССР Клавдия Ивановна Шульженко вспоминала, как в 1919 году побывала на концерте Надежды Плевицкой:

«Появление певицы зал встретил овацией. Я ожидала увидеть ее в народном костюме, сарафане, кокошнике и чуть не в лаптях…Но на сцену вышла стройная женщина в длинном, сером с зеленым, вечернем платье со шлейфом, в серебряных туфлях, с очень крупными, “с булыжник”, бриллиантами, гладко зачесанными волосами, уложенными на затылке в большой пучок.

Вот она запела, и всё исчезло – и зал, и сцена, и сам театр, осталась только магия необыкновенно красивого, грудного, мягкого голоса, не сильного, но заставляющего внимать каждому его звуку. Особое впечатление на меня произвела песня “По старой Калужской дороге”, которую тогда впервые услышала. Исполнение Плевицкой так врезалось в память, что до сих пор слышу каждую ее интонацию, вижу каждый жест. Когда певица доходила до строчки “Стой!” – крикнул свирепый разбойник”, весь зал вздрагивал. А ведь она не кричала – только произносила это слово “стой!” чуть громче предыдущих и подчеркивала его жестом – рукой, взметнувшейся вверх. И вкладывала в это столько страсти и зловещего смысла, что мороз шел по коже от предчувствия надвигающейся трагедии. Трагедий больших и малых в жизни Надежды Васильевны Плевицкой было немало. Равно как и их извечных спутниц – тайн и загадок. Одна из таких загадок – год рождения. Практически во всей литературе, посвященной артистке, говорится, что родилась она в 1884 году. Эта дата вошла в биографию со слов самой Надежды Васильевны. Точный год рождения лет десять всего назад открыл президент Курского краеведческого общества Ю. А. Бугров.

«В исповедальной книге Троицкой церкви села Винниково Курского уезда в разделе “Государственные крестьяне и их домашние” за январь 1880-го дан список членов семьи Винниковых: отец – Василий Абрамович, мать – Акилина Фролова и дети, из которых младший ребенок – дочь Надежда трех месяцев от роду. Она родилась в день памяти мученицы Надежды – 17 сентября по старому стилю 29-го – по новому 1879 года».

Такие «поправки» не редкость в артистической среде. Грешили «омоложением» многие и до, и после нее: понять можно – кумиры не должны стареть. К тому же последний муж Плевицкой генерал Скоблин был много моложе ее и без подобной «ретуши» годился бы Надежде Васильевне едва ли не в сыновья.

Так что подлог объясним.

Родилась Надя Винникова в деревеньке, что затерялась где-то в Курской губернии. Была двенадцатым ребенком в семье.

Образование получила символическое, несколько лет провела послушницей в монастыре, а потом сбежала «от матушки-настоятельницы» с бродячими артистами.

Подобно Мольеру, появившемуся на свет в семье обойщика, с детства Надя мечтала о театре, о сцене, совсем не желая идти по проторенному пути своих крестьянских предков.

Девушка становится солисткой хора, ездит с выступлениями по России.

Первым мужем певицы стал Эдмонд Плевицкий, поляк с хорошими манерами.

Судьба свела их в знаменитом «Яре», где оба зарабатывали на жизнь танцами.

Его фамилию она будет носить до конца жизни, несмотря на многочисленные браки, романы и увлечения.

В 1909 году на Нижегородской ярмарке молодую певицу случайно услышал известный оперный тенор Леонид Собинов, который стал ее «крестным отцом», отворив дверь на большую сцену.

После Нижнего певицу пригласили в Ялту. Здесь предстояло петь для самой изысканной публики: в зале вальяжно расположились важные сановники, фрейлины императрицы, гвардейские офицеры…

Ее искусство пришлось ко «двору» настолько, что министр двора барон Фредерикс позвал ее выступить перед высочайшими особами снова.

Вскоре певица дает концерт в Большом зале Московской консерватории. Плевицкую ждал колоссальный, поистине всенародный успех: съемки в кино, записи пластинок, лучшие сцены империи, толпы поклонников, запредельные гонорары.

Крестьянская девушка становится настоящей примадонной, весь мир лежал у ее ног, и это не избитая метафора. Она вошла в культурную элиту того времени. К. Станиславский, С. Эйзенштейн, С. Коненков, С. Рахманинов восхищались народным талантом и щедро одаривали ее комплиментами.

Ф. И. Шаляпин напутствовал певицу: «Помогай тебе Бог, родная Надюша. Пой свои песни, что от земли принесла, у меня таких нет – я слобожанин, не деревенский» Всю жизнь она хранила фотографию с дарственной надписью: «Моему родному Жаворонку, Надежде Васильевне Плевицкой – сердечно любящий ее Ф. Шаляпин».

Видно, легкая рука была у Федора Ивановича: «жаворонок» долетел до самого «солнца».

Дошло до того, что она поет перед царской семьей, Николай II дарит ей драгоценную брошь и ласково называет «нашим курским соловьем».


Из «Петербургской газеты» от 7 мая 1910 года:

«…Многочисленное общество собралось на званом вечере у графини Толь. Для развлечения приглашенных играл хор балалаечников и пела с обычным успехом талантливая артистка Н. В. Плевицкая, без участия которой не обходится ни один великосветский музыкальный вечер. По окончании концерта – ужин, после которого довольно поздний разъезд.

Гостей принимала любезная хозяйка графиня Е. А. Толь вместе с сыном, ротмистром графом Толь. Все дамы в светлых вечерних туалетах, среди которых выделялся скромный, но изящный темный туалет певицы г-жи Плевицкой. Среди многочисленных присутствующих: статс-секретарь П. А. Столыпин с супругой и дочерью – фрейлиной Н. П. Столыпиной».


Помимо раутов, гастролей и записи многочисленных песен по заказу граммофонных фирм Надежда Васильевна одной из первых актрис начинает пробовать себя в кинематографе. В мемуарах пионер русского «синема» В. Гардин рассказывает о съемках, проходивших в селе Винниково, на родине певицы:

«Плевицкая работала с забавным увлечением. Она совершенно не интересовалась сценарием, ее можно было уговорить разыграть любую сцену, без всякой связи с предыдущей».

Несмотря на популярность и толпы почитателей, Надежду Васильевну нельзя было назвать красавицей. Газетные карикатуристы часто высмеивали ее покрестьянски грубые черты, простоватые манеры; потешались над наивным репертуаром. Но все нападки критиков разбивались о скалы неизменных аншлагов, сопровождавших артистку.


Н. В. Плевицкая в эмиграции.

Гельсинфорс, 18 января 1934 года


«Русское слово», 18 ноября 1910 года:

«Жанр Н. В. Плевицкой пробрался даже в балет… В бенефис кордебалета г-жа Седова исполнит в дивертисменте номера, написанные под песни Плевицкой: “Я на камушке сижу”, “Барыня”, “Вдоль по Питерской” и т. д. Артистка будет танцевать под аккомпанемент балалайки».

Плевицкая быстро усвоила нравы, царящие за кулисами, и никогда не обижалась на репортеров. Главное – о ней пишут и говорят.

Осенью 1913 года в Первопрестольной, в шаге от Московского кремля, открылся театр некой М. И. Ртищевой. Она была довольно талантливой драматической актрисой, но особой славой пользовались ее подражания Надежде Плевицкой, которые были не столько пародиями, сколько поражающими сходством с оригиналом имитациями.

Ртищева появлялась перед публикой в костюме, в точности повторявшем наряд, в котором выходила обычно Плевицкая: украшенный каменьями кокошник, богатый русский сарафан, расшитый прошвами, лентами и оборками. И с ее же песнями. Впервые в «роли Плевицкой» она выступила на вечере в Благородном собрании. «Плевицкая»-Ртищева вышла вслед за исполнительницей цыганских песен Варей Паниной и запела сначала «Ухарь-купец», потом «Золотое кольцо». Сходство в манере и голосе было столь невероятным, что сознание публики, которая доподлинно знала, что перед ней пародистка, поневоле раздваивалось – она воочию видела Плевицкую, она слышала Плевицкую, забывая о пародистке настолько, что просила исполнить свои любимые песни Плевицкой.

«Иногда с трудом верится, что на эстраде не сама Плевицкая, – признавался очевидец. – Иногда обе они – Плевицкая и Ртищева – устраивали публике нечто вроде мистификации. Певица приглашала пародистку в свои концерты. Они выходили на сцену по очереди – и тогда публика терялась в догадках: где копия, а где оригинал».

На одном из концертов для «высочайших особ», где она давно стала завсегдатаем, Плевицкая повстречала блестящего офицера кирасирского полка его величества Владимира Шангина.

Вспыхнуло взаимное чувство, и с подарившим ей счастливую фамилию первым мужем Эдмоном пришлось расстаться.

Счастье было недолгим – все карты спутала война 1914 года. Не в силах переживать долгие разлуки с любимым, служившим в действующей армии, верная супруга оставляет на время сцену и отправляется сестрой милосердия на фронт. В боях неподалеку от Двинска Владимир Шангин пал смертью храбрых в 1915 году.

Осенью 1917-го она вновь выходит замуж, и снова за военного – поручика Юрия Левицкого. В Гражданскую он встал под знамена красных.

В революцию Плевицкая мечется по раненой стране, пытаясь не то петь, не то просто убежать от себя. В Одессе, где власть менялась точно флюгер, она вместе с Изой Кремер поет для «красных». На одном из концертов ее замечает и делает фактически своей наложницей один из руководителей одесского ЧК Шульга. Надежда Васильевна чудом вырвалась из кровавых лап комиссара.

В один из дней Плевицкую с мужем Левицким захватили в плен белогвардейцы армии Корнилова. Можно было прощаться с жизнью, да сыграла на руку известность эстрадной дивы: ее узнал один из офицеров – Николай Скоблин.

Он спас певицу от верной смерти и влюбился как мальчишка. Впрочем, он им и был. Скоблин являлся самым молодым генералом Гражданской войны, ему было двадцать семь лет, а ей уже далеко за тридцать.

С войсками Врангеля они бегут в Турцию. Сохранилось несколько строк бойца добровольческой армии Дмитрия Мейснера о пребывании в галлиполийском лагере:

«В счастливые для нас минуты мы заслушивались песнями Надежды Васильевны Плевицкой, щедро раздававшей тогда окружающим ее молодым воинам блестки своего несравненного таланта. Эта удивительная певица, исполнительница русских народных песен, тогда только начинавшая немного увядать, высокая стройная женщина была кумиром русской военной молодежи. Ее и буквально, и в переносном смысле носили на руках».

Летом 1921 года состоялась скромная свадьба Скоблина и Плевицкой, где посаженым отцом был генерал А. П. Кутепов.

Как и большинство les russes-blancs, чета обосновывается во Франции. Из бывших офицеров Белой армии создается Российский общевойсковой союз (РОВС) во главе с генералом Кутеповым. Своей целью РОВС ставил подрывную, диверсионную работу на территории СССР. Генерал Скоблин вошел в состав руководства тайной организации. В Париже певица вновь выходит на сцену, ездит с гастролями по Европе, выступает в «Эрмитаже» вместе с Ю. Морфесси и А. Вертинским.

Александр Николаевич вспоминал: «В русском ресторане “Большой Московский Эрмитаж” в Париже пела и Надежда Плевицкая. Каждый вечер ее привозил и увозил на маленькой машине тоже маленький генерал Скоблин. Ничем особенным он не отличался. Довольно скромный и даже застенчивый, он, скорее, выглядел забитым мужем у такой энергичной и волевой женщины, как Плевицкая».

Как верно всё подметил Вертинский, действительно, за глаза молодого супруга Надежды Васильевны называли в эмиграции «генерал Плевицкий».

В 1926 году С. В. Рахманинов устраивает гастроли нашего «жаворонка» в Нью-Йорке и даже записывает на пластинку песню Плевицкой под свой аккомпанемент. Попытка предложить эту пластинку для издания в крупную американскую компанию успеха не имела – творчество «курского соловья» не было понято янки.

В Нью-Йорке артистка встречается со скульптором Коненковым и позирует ему.

Но, несмотря на иллюзию востребованности в эмиграции, Плевицкая крайне тяжело переживала разрыв с родиной, потерю былого статуса и популярности. Давали себя знать и материальные проблемы – концертные гонорары становились все скромнее, а взятый в аренду виноградник принес одни убытки.

На гастролях в Берлине происходит знакомство Скоблиных с М. Эйтингоном – богатым врачом-психиатром, тесно связанным с советской разведкой. Он финансирует издание двухтомника мемуаров Плевицкой: «Дежкин карагод» (1925) и «Мой путь с песней» (1930), ненавязчиво решает проблемы трудного эмигрантского бытья… Скоблины благоденствуют под его опекой.



Из журнала «Шанхайская заря», № 1360, 27.04.1930 г.:[47]

«Под Парижем, в Медоне, в двух шагах от террасы Медонской обсерватории, с которой открывается такой чудесный вид на Париж, в номере пансиона принимает меня Н. В. Плевицкая.

Знаменитая, единственная и несравненная исполнительница русских народных песен, она теперь обратила на себя внимание и как писательница. Ее перу принадлежат две книги, вернее тетради, ее воспоминаний: “Дежкин карагод” и “Мой путь с песней”. Последняя книга только что вышла из печати.

Ее воспоминания, написанные прекрасным, певучим русским языком, необычайно интересны по своему содержанию. Читаете вы их, и перед вами, словно на ленте синема, проходит вся былая великая Россия, так отчетливо, так ярко и так красиво обрисованная талантливым автором этих воспоминаний.

Курские мужики и бабы, деревенские веселые девицы и парни, распевающие звонкие песни, российские монастыри и балаганы, сады и кафешантаны, залитая солнцем Ялта, наводненная отдыхающей российской знатью, богачами и царскими красавцами-конвойцами; Нижегородская ярмарка, Петербург и Москва… Купцы, антрепренеры, актеры, меценаты, титулованная знать, губернаторы и градоначальники… Собинов, Шаляпин, Станиславский… Гвардейские генералы, царская свита.

Надежда Васильевна рассказывает мне о последних годах артистических скитаний:

– Пела почти всюду, где есть русские, – в Латвии, Бельгии, Болгарии, Сербии, Чехословакии; была продолжительное время в Америке, только что дала концерт в Париже, а в Париж приехала недавно – отдыхала на юге Франции, под Ниццей.

– А теперь куда, Надежда Васильевна?

– Еду на днях в Белград. А потом – не знаю куда. Приглашают во многие места. Может быть, если получу визу, в Польшу проеду…

– А в Китай не думаете прокатиться? Там русских много. Особенно в Харбине. Да и в Шанхае, в Тяньцзине тоже… немало.

– Знаю, знаю… От поездки туда я бы не отказалась, только… боюсь очень!..

– Чего же вы боитесь?

– Моря боюсь. Не люблю я воды, укачивает меня. А туда ведь морем надо плыть, и говорят, долго.

– Да, дольше месяца.

– Ах, как страшно! – смеется Надежда Васильевна…»


Тем временем машина вербовки набирала обороты…


Чета Скоблиных


В 1930 году для встречи со Скоблиным в Париж прибыл Петр Ковальский, сотрудник ОГПУ, а в прошлом однополчанин генерала. Действуя через Плевицкую, он обещал ей хороший прием в СССР, а ее мужу – должность в Генштабе Красной армии. Посовещавшись с женой, Николай Владимирович принял решение, ставшее для супругов роковым.

Так в агентурных сводках иностранного отдела ОГПУ возникли два новых агента под псевдонимами Фермер и Фермерша.

За добросовестную службу «Фермерам» выплачивали солидные по тем временам деньги – двести долларов в месяц. Скоблин руководил отделом РОВСа по связям с периферийными органами союза и был осведомлен обо всем, что планировалось в кругах русской эмиграции. Что касается роли самой Надежды Плевицкой, то ее гастроли по Европе, в которых певицу неизменно сопровождал Скоблин, позволяли ему инспектировать периферийные организации РОВС и передавать советской разведке интересующие ее сведения.

Впрочем, через некоторое время Плевицкая также превратилась в важный источник информации: она копировала секретные документы, писала агентурные сообщения и выполняла роль связной.

После 1933 года советское руководство приняло окончательное решение о ликвидации верхушки РОВСа, опасаясь наметившегося альянса РОВСа и спецслужб нацистской Германии. Когда руководство советской внешней разведки поставило вопрос о ликвидации председателя РОВС генерала Евгения Миллера, главная роль в организации его похищения отводилась Скоблину.

Памятуя об успешной акции по похищению и устранению Кутепова, в 1937 году чекисты решили повторить тот же трюк с Миллером.

К операции привлекли звездную пару.

Джин Вронская в книге «Неистовая Матильда» сообщает, что советские агенты готовились накануне похищения Миллера выкрасть Матильду Кшесинскую, дабы отвлечь внимание от главной операции.

По их мнению, фигура знаменитой балерины и бывшей любовницы Николая II подходила для этой цели великолепно. Но коварным планам не суждено было сбыться – сотрудники ОГПУ по неизвестным причинам не заплатили обещанных денег русскому эмигранту – организатору похищения, и тот в отместку все рассказал сыну Кшесинской, газетному репортеру Владимиру Красинскому:

«Я знаю, ваша мать ищет помещение для балетного зала. Сегодня ей звонила женщина и предложила посмотреть его. Лучше, чтобы Матильда Феликсовна уехала сегодня из Парижа, да поскорее. Это ловушка, ваше высочество. Они собираются схватить Кшесинскую и вывезти ее в советскую Россию».

Любящий сын вовремя предупредил мать, помешав случиться еще одной трагедии.

Под предлогом встречи с представителями посольства Германии Скоблин заманил генерала Миллера в условленное место, где его усыпили, а затем в заколоченном ящике в порту Гавр погрузили на борт теплохода «Мария Ульянова» и таким образом переправили в СССР, где он и погиб.

Операция завершилась, казалось бы, благополучно: Миллер был похищен. Но перед тем как отправиться на встречу, генерал оставил на рабочем столе записку: «У меня сегодня в 12.30 свидание с ген. Скоблиным… Он должен отвезти меня на свидание с германским офицером, военным атташе в балканских странах и чиновником здешнего германского посольства…Свидание устраивается по инициативе Скоблина. Возможно, что это ловушка…»

Скоблину предъявили записку и потребовали объяснений. На миг ему показалось, что всё рухнуло, но, совладав с собой, шпион под благовидным предлогом вышел из помещения РОВСа и исчез. Некоторое время он скрывался на конспиративной квартире советской разведки, а затем на самолете был переправлен в Испанию, где случайно погиб во время бомбежки.

Надежда Васильевна Плевицкая несколько дней, словно в горячке, металась по Парижу, тщетно пытаясь разыскать «Коленьку» и не веря в его предательство. Она была арестована французской полицией через два дня после похищения главы РОВСа.

При ней обнаружили 7500 франков, 50 долларов и 50 фунтов стерлингов – огромную для артистки-эмигрантки сумму, что и явилось главным доказательством.

Она все отрицала.

Следствие длилось год. В конце 1938 года Надежда Васильевна предстала перед судом. Процесс был открытым.

– Ваше имя?

– Надя.

– Профессия?

– Певица. Замужем, детей нет. Под судом не состояла. До эвакуации с Белой армией всю жизнь провела в России, за границу не выезжала…

На процессе, продолжавшемся восемь дней, певица вела себя крайне нервно.

То застывала в отрешенной трагической позе. То, подперев щеку рукой, начинала по-бабьи причитать и жаловаться на свою горькую судьбу. Одетая, как монашка, во все черное, мертвенно-бледная, резко постаревшая, одинокая, совершенно деморализованная, Надежда Васильевна не признала своей вины. Она утверждала, что «чиста как голубь». Несмотря на отсутствие против нее прямых улик, ее приговорили к двадцати годам каторжных работ. После оглашения приговора Надежда Васильевна лишь произнесла, обращаясь к адвокату:

«Ничего не надо, я скоро умру».

Президент Франции отказался ее помиловать.


Плевицкая на скамье подсудимых


Весной 1939 года Надежда Плевицкая была отправлена в тюрьму города Ренн. В конце июня 1940 года местность была оккупирована германскими войсками. Гестапо захватило архивы тюрьмы и установило принадлежность Плевицкой к советской разведке. Вскоре она тяжело заболела (возможно, не без помощи германских спецслужб). Заключенная номер 9202 скончалась в октябре 1940 года в состоянии, близком к помешательству. Все документы по ее делу пропали. Их следы затерялись в Германии.


P.S., или «Последня гастроль» Примадонны

Казалось бы, можно ставить точку в похождениях звездной дамы, но не все исследователи биографии Плевицкой склонны так считать. Прозаик Е. Арсеньева в документальной новелле «Лукавая жизнь» пишет:

«О смерти Плевицкой не имеется точных данных. Говорят, она была отравлена и немцы, захватив Францию, эксгумировали труп. Зачем? А еще говорят, что Надежда Васильевна не умерла в тюрьме, что ее убили сами фашисты: привязали к двум танкам и разорвали…

Но говорят также, что смерть Плевицкой была инсценирована, что на самом деле она, как и Скоблин, была не только агентом ОГПУ, но и работала на третий рейх, а поэтому фашисты освободили ее, тайно вывезли из Франции и в шестидесятые – семидесятые годы следы ее обнаружились в Латинской Америке, где спаслось большинство бывших сотрудников германских спецслужб… Далеко же залетел “курский соловей”».



P.P.S. Однако и это еще не конец.

В 2008 году историк А. Гаспарян выпустил книгу «ОГПУ против РОВС», где опроверг сотрудничество Скоблина и Плевицкой с советской разведкой, утверждая, что все расписки и прочие доказательства являются позднейшей фальсификацией Лубянки в желании выгородить реального агента, чье имя до сих пор не рассекречено. Как и многие документы РОВСа, кстати… Пока специалисты сверяют факты, обычные русские люди вот уже больше века попадают под очарование великой русской певицы, оказавшейся по стечению обстоятельств в водовороте истории. В 2009 году, к 130-летию со дня рождения артистки, в селе Винниково Курской области был открыт дом-музей Н. В. Плевицкой. Известный скульптор Клыков изваял красивый памятник своей землячке и гордости российского искусства.

Финал
«Войной навек проведена черта»

Войной навек проведена черта

Пусть свободно, что угодно про меня твердит молва.
Злое слово мне не ново, все на свете трын-трава…
Из репертуара Ю. Морфесси

Вот мы и добрались, уважаемый читатель, до обещанной в предисловии сенсации. Приготовьтесь к расставанию с многолетними иллюзиями: все то, что вы знали раньше (а лучше сказать – думали, что знали) о жизни и смерти Юрия Морфесси, окажется совсем иным.

Для меломана, хотя бы слегка владеющего вопросом, следующая глава станет волнительным и крайне интересным чтением. А для не столь искушенных в вопросе нелишним будет узнать, что о жизни Морфесси в предвоенные и военные годы известно мало. И даже дату его смерти источники указывают по-разному: по сведениям одних, он дожил до 1957 года, по мнению других, умер за несколько лет до этого.

Но закончу нагнетать обстановку. Я даю слово человеку, сумевшему путем кропотливых исследований разыскать эксклюзивную информацию. Позвольте представить моего «гостя» – это писатель Михаил Иванович Близнюк. А текст, который вам предстоит читать, – фрагмент его новой, не опубликованной пока книги «Войной навек проведена черта…»


В Европе уже вовсю бушевала война, когда 5 апреля 1941 года был заключен договор о дружбе и ненападении между СССР и Югославией. На следующий же день Югославия была оккупирована и расчленена на части немецкими войсками… Стало очевидно – конфликта между СССР и Германией не избежать, а значит, простым людям придется сделать свой выбор…


П. Троицкий, И. Заикин, Ю. Морфесси.

Галац, Румыния. 1927


Жизненный путь и судьба Юрия Спиридоновича Морфесси тесно переплелась с судьбами многих русских, прежде всего русских белых офицеров, сначала эмигрировавших в королевство сербов, хорватов и словенцев, затем вступивших в ряды Русского корпуса, живших после окончания войны в дипийских лагерях[48] в Австрии и Германии и, наконец отправившихся за океан. Тот факт, что Юрий Морфесси часто приезжал в Югославию, в частности, в 1927-м – феврале 1928 выступал в ресторане «Русская семья», а со второй половины 1930-х жил в Югославии постоянно, выступая, в частности, в Белграде – в «Русском доме» («…с особенным удовольствием впервые пою в “Русском доме”» 28 октября 1936 года), в фешенебельном кафе-ресторане «Казбек», заведении под названием «Башта Београд», а также в загребских «Мимозе» и Edison, общеизвестен. Известно и то, что последнее сольное выступление Юрия Спиридоновича в Париже состоялось 9 июня 1939 года в отеле «Наполеон» (в программе также приняли участие Джипси Маркова, Ада Морелли, В. Легистов и X. Чарыков – «воздушные волны с использованием аппарата профессора Теремина», то есть Льва Термена). А вот что было с певцом дальше, пожалуй, мало кому известно. А было следующее. По сообщению издававшегося в Нью-Йорке журнала Союза чинов Русского корпуса «Наше время», артист «…во время II Великой войны служил в Русском корпусе в качестве артиста группы “Кд. Ф.” (“Крафт дурх Фрейде”). Эта группа ездила в расположение наших полков. Нахождение Морфесси в рядах Корпуса было, несомненно, по патриотическим побуждениям»[49]. Спустя 13 лет в дань уважения памяти артиста «Наши вести» под заглавием «Я пел перед государем» напечатают отрывок из его воспоминаний «Жизнь. Любовь. Сцена».

О встречах с Юрием Спиридоновичем в Югославии накануне и во время Второй мировой войны вспоминает в своей мемуарной книге «Вне Родины» Константин Синькевич. Вот что он пишет, к примеру, о выступлениях певца в закрывшемся в начале военных действий ресторане «Башта Београд» («Сад Белград»), который «…располагался точно в начале короткой, но широкой улицы короля Петра I, выходившей на дунайскую пристань. В этом ресторане одно время, перед самой войной, играл русский оркестр и выступал Юрий Морфесси. Ему в то время было уже немало лет, наверное, за шестьдесят, но он еще сохранял свой красивый, сильный баритон и свою неподражаемую манеру исполнения русских песен и цыганских романсов. Мы, студенты, стремились попасть в ресторан, но это было совсем непростым делом: ресторан был не из дешевых, а у студентов, как известно, всегда дыра в кармане. И все же мы находили выход: собравшись компанией в пять-шесть человек, выкладывали на стол все, что у кого было. Если набиралась хотя бы десятка – можно было идти! Чашечка кофе стоила один динар, литр самого дешевого вина – четыре динара, и еще оставался динар или два, чтобы дать официанту на чай. Мы с наслаждением слушали Морфесси, но на оркестр, как было принято, уже ничего не жертвовали. Юрий Спиридонович понимал, что мы народ безденежный, и махал рукой сборщику, чтобы тот проходил мимо нашего стола, не задерживаясь. И все же такие “вылеты» производились нечасто. Все песенки Морфесси были хороши, но особенно мне запомнилась одна, “Куколки”:

Ах, как я жил! Красиво жил!
Почти две жизни прожил.
Я жизнь на жизнь помножил
И ноль в итоге получил.
Ай-ай-ай, куколки, где вы теперь?
Ой-ой-ой, мамочки, люблю, поверь.
За нитку дернешь лишь, она уже, глядишь,
Качает головой, потом рукой.
Когда б Господь меня сподобил
Еще две жизни пережить,
Я б точно так их прожил
И продолжал бы водку пить.

При словах “качает головой” Морфесси двигал голову влево и вправо, пользуясь мускулами шеи, но выглядело так, будто двигала головой кукла. На это надо было особое умение, у него это получалось здорово. При словах “потом рукой” он поднимал руку на манер робота. А при последней фразе в подобающих случаях вставлял имя какого-нибудь присутствующего тут видного лица. Получалось “…и продолжал бы с генералом (командиром, Иваном Ивановичем и т. д.) водку пить”. Морфесси поступил в Русский корпус, по окончании войны оказался в Германии, где, по рассказам, продолжал выступать. Скончался в 60-х годах прошлого столетия, вероятно, около 80 лет. Судьба свела нас вместе в Корпусе, о чем будет речь впереди».


Юрий Морфесси в последние годы жизни


Прошло время, и Синькевич действительно встретил Ю, С. Морфесси в расположении Русского корпуса. Вот как описывает мемуарист свои встречи со знаменитостью:

«К своему немалому удивлению, в одну из своих поездок в штаб, куда я из нашей окраины добирался верхом на лошади, встретил Юрия Морфесси. В белом халате, полный достоинства, он служил санитаром в батальонном лазарете. Понятно, его приняли в Корпус, чтобы дать возможность знаменитому певцу, оставшемуся на склоне лет без заработка и теплого угла, провести тяжелое военное время в относительном покое. Мы встретились, как родные, а когда Морфесси узнал, что я играю на гитаре, то сказал, что нам необходимо встретиться и отрепетировать несколько вещей, так как предвидится его выступление на ближайшем празднике. Выступление прошло удачно, и с тех пор я вместе с другим гитаристом оставался постоянным аккомпаниатором певца, который, будучи сам тонким музыкантом, научил меня многим аккордам. Не могу забыть одного эпизода. Морфесси пригласили в Белград на концерт в “Русском доме” царя Николая II. Он потребовал, чтобы с ним отправили и его аккомпаниатора, то есть меня. На концерте Морфесси был в ударе, и вечер прошел отлично. После концерта мы были приглашены на банкет. Нас усадили рядом.

Тост чередовался с тостом, Морфесси исполнил свою знаменитую застольную “За дружеской беседою, коль пир идет кругом…”. Вдруг он толкнул меня под бок и прошептал: “Смотри, вот вошла моя бывшая жена”. Я глянул в сторону и увидел, как в обществе двух кавалеров в зале появилась красивая женщина средних лет и проследовала на место почти напротив нас, где для нее специально освободили стул. Прошло минут десять, банкет продолжался, и вот Морфесси шепчет: “Дай отыгрыш, ре-минор”. И он запел известный романс “Мы только знакомы”. Романс был явно обращен к бывшей жене. Морфесси всегда пел отлично, но в этот раз он был великолепен. Помимо “выражения”, в голосе звучало неподдельное чувство грусти расставания. Видимо, он продолжал испытывать к ней хорошие чувства. Подробно историю своей любви он никогда не рассказывал.

Случайно и странно мы встретились с вами,
В душе зажила уже старая рана,
Но пропасть разрыва легла между нами.
Мы только знакомы… Как странно.
Как странно все это, совсем ведь недавно
Была наша близость безмерна, безгранна,
А ныне, ах, ныне, былому не равно…
Мы только знакомы… как странно.
Завязка – все сказка, развязка – страданье.
Но думать об этом всегда неустанно…
А может быть… Впрочем, к чему? До свиданья!
Мы только знакомы. Как странно.

Романс произвел огромный эффект. На банкете присутствовало не менее полусотни гостей, все дружно зааплодировали. Большинство поняли, для кого он исполнил романс, и обменивались многозначительными улыбками. В этот раз Морфесси, полный, крупный человек высокого роста, пил сравнительно мало, но вообще выказывал невероятную стойкость и способность поглощать спиртное в огромных количествах, без всякого видимого ущерба. Он, кажется, никогда не пил рюмками, а только стаканами, зато никогда не курил. Происходя из одесских греков, он полностью воспринял русскую культуру, был образован, остроумен и всегда оставался душой общества».

В своих воспоминаниях «Так было…» служивший в 1942 году в Русском корпусе Анатолий Максимов, в частности, пишет о жизни при штабе Корпуса (описание относится, по всей вероятности, к маю или июню 1942 года): «Время от времени, с пятницы на субботу, устраивались вечера-концерты, на которых присутствовали белградские дамы, корпусные и немецкие офицеры. Гвоздем этих концертов было выступление Морфесси… и других звезд Белграда. Говорили, что шампанское лилось рекой, – не видел и утверждать не буду».

Весь декабрь 1942 года и начало следующего певец провел в Белграде.

«В последний раз я виделся с Юрием Спиридоновичем, – вспоминал его аккомпаниатор Е. Е. Комаров, – на встрече нового, 1943 года у меня дома. Он был в ударе, пел с большим чувством. Было тяжелое время оккупации, но моя жена с большими трудностями наготовила прекрасных вещей. Ужин и встреча Нового года были исключительно проведены. Морфесси пел и плакал. Он очень страдал на чужбине… Потом война его забросила куда-то… Я очень уважал и ценил его как исполнителя, а он относился ко мне всегда с нежностью и уважением как к музыканту…»[50]

Когда предоставлялась возможность, Морфесси наезжал в Берлин – там жила его подруга Ада Морелли. Подтверждение тому находим, в частности, в воспоминаниях Н. Баскевича «Полгода на гитлеровской Украине и под бомбами в Берлине»[51]. Мемуарист проживал в «пансионе» некоего немца из России по фамилии Бертрам, занимавшего «большую, вероятно, барскую квартиру на четвертом этаже старого дома на Мартин Лютер штрассе, бок о бок с театром «Скала». Шесть непроходных комнат (с общей кухней и удобствами) Бертрам сдавал, причем только русским эмигрантам. Баскевич упоминает, что «жила здесь певица Адочка, подруга известного в Белграде певца Морфесси». Думается, что после прочтения этих строк уже не должен вызывать удивления (и непонимания, как у некоторых коллекционеров) тот факт, что летом 1943 года в сопровождении хора под управлением Александра Шевченко Морфесси осуществил ряд записей для германской фирмы «Полидор»[52] – это его последние пластинки. С уверенностью можно утверждать, что эти записи были осуществлены в Берлине. Запись состоялась 21 июня 1943 года с 9 часов утра до половины второго пополудни.

Журналист Николай Лихачев (он же Андрей Светланин, впоследствии главный редактор журнала «Посев»), посетивший Германию в составе «группы журналистов Северных областей», писал: «При посещении одного из отделений министерства пропаганды в Берлине мы слушали записанные на граммофонные пластинки русскую музыку, старинные русские песни, кавказские национальные напевы, прелестные романсы Лещенко и Морфесси. Выпуск таких пластинок для освобожденных областей сейчас увеличивается».

Кроме того, в годы войны Юрий Спиридонович по нескольку раз посещал Прагу, Варшаву и столицы других оккупированных нацистами государств, где при случае выступал перед русской (и не только) аудиторией. Певица Варвара Королева вспоминала: «Юрия Морфесси я встретила в Праге в 1943 году. Я приехала давать там концерты. А Ю. Морфесси пел там раньше меня. Потом, после конца войны, в лагере для Д. П. в Фюссене, под Мюнхеном, опять встретила Ю. Морфесси. От этого былого красавца и замечательного певца ничего не осталось. На сцену вышел старик. Но фрак он носил по-старому – хорошо…»

По информации одесского публициста В. М. Гридина, осенью 1943 года в берлинской газете «Новое слово» было помещено объявление о «розысках Юрия Морфесси и Пашки Троицкого для работы в ресторане “Медведь”». Состоялся ли ангажемент артистов, доподлинно неизвестно[53].

О пребывании Ю. Морфесси в Праге – уже весной 1944 года – вспоминает в своих мемуарах Н. Е. Андреев:

«В начале 1944 года в протекторате оказалось довольно много русских, очевидно, пропустили составы с беженцами или с остарбайтерами. Весной был устроен грандиозный концерт. Меня поразила публика. Присутствовали, конечно, гестаповцы и всякие официальные немецкие лица, но их было немного, а примерно тысячи две слушателей были все сплошь русские.

Очень много пели: выступал Печковский, знаменитая певица Варвара Королева… Но больше всего поразил Юрий Морфесси. Он всего за несколько дней до концерта приехал из Берлина и в парикмахерском салоне Васильева громогласно рассказывал, как бомбят Берлин и как он оттуда бежал: “Берлина больше нет”. Даже Васильев вполголоса сказал ему: “Может быть, лучше не говорить такие слова, а то очень многие немцы понимают по-русски”. Морфесси, знаменитый бас, у него есть и свои песенки, цыганские песенки Морфесси, а в тот раз он вдруг спел “Шумел, горел пожар московский” – довольно неожиданный выбор – и когда он спел слова: “Зачем я шел к тебе Россия, Европу всю держа в руках!”, зал просто ахнул: это была полная аналогия с тем, что сделал Гитлер, – попер на Россию, держа всю Европу в руке. Кто-то рядом со мной обернулся и говорит: “Это что, намек?” По-видимому, не один он так понял пение Морфесси, поняло и гестапо. В салоне Васильева передавали шепотом новости: Морфесси предложили немедленно уехать в Австрию, в Вену, а Вену в тот момент страшно бомбили. Он там не погиб, но это была явная месть гестапо за неуместный выбор песни».

Схожие впечатления находим и в работе И. Инова «Литературно-театральная, концертная деятельность беженцев-россиян в Чехословакии»: «С легкой руки Б. И. Тихановича (Борис Иванович Тиханович – известный пражский русский импресарио. – Прим, автора, М. Б.) промелькнул в Праге и ветеран русской вокальной эстрады Юрий Морфесси, некогда знаменитый петербургский исполнитель русских и цыганских романсов, песен. 29 апреля 1944 года он вместе со своей подругой, посредственной молодой певицей, дал в большом зале пражского радио “Весенний концерт”. Публика благосклонно отнеслась к выступлению гастролера и его подруги, партнерши Ады Морелли, а вот второй, организованный русским “опорным пунктом” концерт Ю. Морфесси кончился для артиста плачевно. С большим подъемом и соответствующей жестикуляцией спел он песню “Зачем я шел к тебе, Россия, Европу всю держа в руках!” На следующий день двое сотрудников гестапо подняли перепуганного Морфесси с постели и доставили его в агентство Тихановича. К счастью, Борису Ивановичу удалось убедить гестаповцев в том, что Морфесси пел якобы старинную русскую песню и поэтому ни о какой идеологической провокации не может быть и речи. Это избавило певца от ареста. Гестапо ограничилось тем, что посадило Морфесси и его подругу в поезд и выслало в Вену»[54].


Женя Шевченко


А вот что вспоминала в своих подготовленных для печати, но до сих пор не опубликованных воспоминаниях певица Женя Шевченко: «Однажды на гастроли приехал легендарный Юрий Морфесси. Выступал он редко, но я о нем слышала от родных, и для меня было большим счастьем попасть на концерт знаменитого артиста. Он вышел на сцену в русском костюме: малиновая косоворотка, широкие штаны и сафьяновые сапоги. Голос был уже, разумеется, не тот, что раньше, когда имя Морфесси гремело в России и Франции, но мастерство осталось прежним. Остался прежним и его чарующий, “со слезой”, бархатный баритон. Боже, как пел этот мастер! Когда он заканчивал свой коронный “жестокий” романс “Я помню вечер” -

В углу от горя рокового
Рыдал я, жизнь свою кляня,
И только с неба голубого
Луна светила на меня

– казалось, что вместе с героем романса, безутешно скорбевшим о смерти любимого существа, рыдал и весь зал… Даже седовласые дамы, давно забывшие утехи молодости, утирали платочками глаза. Я же, шестнадцатилетняя девушка, еще не познавшая бурных “взрослых” страстей, не выдержала и пошла за кулисы. Тетка последовала за мной. Мне хотелось сказать артисту что-то очень хорошее и важное, выразить признательность за его поразительный талант, но, увидев маэстро, окруженного поклонницами, я растерялась и произнесла лишь одно слово: – Спасибо!

Думаю, остальное досказали артисту мои красные от слез глаза. Морфесси взял меня за руку и ласково спросил:

– Тебе понравилось, милая?

– Да, очень… – Мне показалось, что и в его глазах блеснула слезинка. – Грустно, наверное, это последнее мое выступление.

Этот усталый, красивый седой, немного кокетливый человек сказал правду: больше концертов Юрия Морфесси нигде не было.

– А чем ты занимаешься? – между прочим спросил Юрий Спиридонович. – Небось мечтаешь стать певицей?

– Да, да, очень хочу, – с жаром воскликнула я. – Я уже знаю много цыганских романсов.

– Интересно, – он явно заинтересовался. Моя тетка по-своему использовала этот момент, протянув Морфесси визитку:

– Уважаемый Юрий Спиридонович, вам непременно надо послушать мою девочку. Мы имеем честь пригласить вас на ужин в любой угодный вам день.

Маэстро не заставил себя уговаривать и назначил мне день прослушивания. Надо ли говорить, с каким волнением я уходила из театра: ведь меня будет слушать сам несравненный Юрий Морфесси. Общество в тот вечер собралось в нашем доме блестящее. Несколько аристократов, друзей баронессы Мергер, музыканты, красивые дамы. Пришла известная исполнительница русских народных песен Варвара Королева, располневшая, дебелая. С трудом усаживаясь, она заняла сразу два стула и деловито осмотрела приготовленные на столе яства. Как я потом убедилась, она обожала сладкое и могла за один присест съесть сразу два торта. Морфесси со своим гитаристом явился вовремя. Он был очень импозантен в черном фраке с бабочкой и напоминал мне стареющего светского льва. Юрий Спиридонович преподнес баронессе огромный букет белых роз. Я была вне себя от счастья. Говорила всем любезности, кокетничала с мужчинами, приставала к толстой Королевой, чтобы она научила меня русским народным песням. Выпили шампанского. Потом я села за рояль и под собственный аккомпанемент исполнила романс Фельдмана:

О любви я так много слыхала,
Но сама я любви не ищу,
Я любви еще в жизни не знала
И ее знать совсем не хочу…

Сильное волнение мешало мне, в одном месте я даже споткнулась, чуть не забыв слова. Однако, заметив, как внимательно слушает меня Морфесси, приободрилась и закончила романс с пафосом:

Ну; а если полюбишь, не зная,
И себя, и другого губя,
Будешь жить так, томясь и страдая,
Я хочу умереть, не любя!

Раздались аплодисменты, но я сдала, что скажет Морфесси. А он попросил спеть еще. И я, уже спокойнее и увереннее, исполнила еще два романса: “Ты смотри, никому не рассказывай” и “Очи черные”. А в самом конце я даже немного прошлась по кругу, демонстрируя “ход твой в ре-миноре” – то подрагивание плечами, которому я обучилась в цыганском таборе. Гости восхищенно следили за мной. Юрий Спиридонович поцеловал мне руку и сказал:

– Талант у тебя, безусловно, есть. И тембр голоса довольно редкий. Что-то от Вари Паниной, только более динамичное. Однако ты еще слишком молода и не пережила того, о чем поешь. Это чувствуется. Но с каждым годом ты будешь петь лучше и лучше и, я уверен, станешь великой певицей. Конечно, если будешь работать над собой.

Я сразу вспомнила предсказание цыганки Драги. Вот и Морфесси предрекает мне большое будущее. Два совершенно разных, не знакомых друг с другом человека сказали мне одно и то же. Неужели сбудется? А вдруг нет? Все стали просить выступить нашего дорогого гостя. Морфесси кивнул гитаристу. Тот привычно взял первые аккорды, Юрий Спиридонович облокотился на рояль и, глядя мне в глаза, запел:

Мы вышли в сад, чуть слышно трепетали
Последние листы на липовых ветвях,
И вечер голубой, исполненный печали,
Бледнея, догорал в задумчивых лучах…

Я ощутила, как меня охватывает блаженство. Господи, как дивно звучал этот романс, сколько было в нем поэзии и тонкого, неуловимого настроения. Потом были “Тени минувшего”, еще несколько романсов из его репертуара, и закончил Морфесси свой небольшой концерт совершенно очаровательной вещью, которую я до того не слышала:

Пир наш окончен, в окне брезжит свет,
Тих и задумчив усталый рояль.
Звуки умолкли, и песен уж нет,
Ах, этих радостных песен так жаль.

Слезы восторга стояли у меня в глазах. Чувствовалось, что и Юрий Спиридонович получил громадное удовлетворение и от благодарной аудитории, и от моего благоговения перед его искусством, да и от самого романса. Варвара Королева все время отталкивала меня в сторону, как паршивого котенка, болтающегося под ногами, видимо, не на шутку ревнуя к Морфесси. Через много лет, в Нью-Йорке, пути Господни снова свели нас, и я помогала ей как могла и даже проводила ее в последний путь. Вечер у тетки удался на славу. Разумеется, такие подарки судьбы, как встреча с Морфесси, были редчайшим по тем суровым временам исключением».

А летом 1944-го Морфесси выступал в польской столице. Берлинская русская газета «Новое слово» поместила объявление о концерте Юрия Морфесси в Варшаве: «Зал института глухонемых, площадь Трех Крестов, в пятницу, 14 июля. Вся новая программа. Предварительная продажа билетов в музыкальной библиотеке»)[55].

О встречах с Ю. Морфесси упоминает в своих мемуарах и А. П. Альбов, руководивший в 1941–1944 гг. русским отделом пропагандистской организации «Винета», а затем служивший в Русской освободительной армии (РОА). Возглавив отдел пропаганды в штабе военно-воздушных сил армии Власова, Альбов по просьбе В. И. Мальцева отвечал и за культурно-развлекательную работу. Для этого приглашал певцов, танцоров, других артистов. Среди выступавших он называет и Морфесси, откликнувшегося, как он пишет, «с большим удовольствием». Весной 1945 года Ю. Морфесси выступил перед генералом А. А. Власовым и его ближайшими сподвижниками Г. Н. Жиленковым и В. И. Мальцевым. Случилось это в ставке последнего, возглавлявшего военно-воздушные силы КОНР[56], в тихом, уютном курортном Мариенбаде, куда генералы заехали по пути из Берлина в Карлсбад (по-чешски Karlovy Vary) и где к февралю 1945-го уже проживал Морфесси с Адой Морелли. Б. Плющов в своей книге «Генерал Мальцев» так вспоминает об этом: «…Виктор Иванович представил гостям певца Юрия Морфесси и его супругу Аду Морелли и попросил их порадовать гостей прекрасным пением. Ада Морелли исполнила несколько популярных цыганских романсов, а Юрий Морфесси спел с большим чувством “Чубчик”, “Фонарики”, “Замело тебя снегом, Россия”, “Молись, кунак” и несколько арий из опереток. Гости были в восторге и наградили артистов громкими аплодисментами».

Приводя эти, к сожалению, достаточно фрагментарные зарисовки жизни Морфесси в военное время, автор далек от мысли представить выдающегося певца в роли апологета нацизма либо «сочувствующего». Насколько известно, Юрий Спиридонович ни разу не выступал в Берлине в 1933–1941 гг. (по крайней мере если верить изданной в Берлине в 1999 году фундаментальной «Хронике русского Берлина», в последний раз (до войны) Морфесси появился в Берлине 16 марта 1929 года нажюр-фиксе «Литературно-драматического общества имени Островского»)[57]. Скорее всего, генералы КОНР просто старались уберечь артиста от неумолимо надвигавшихся невзгод, да и ему самому выжить в одиночку было бы невозможно. В середине апреля 1945 года вместе с руководством КОНР Юрий Морфесси прибывает в основанный древними римлянами маленький альпийский курортный городок Фюссен (самый высокогорный в Баварии), на юго-запад от Мюнхена, у границы с Австрией, где проведет ровно четыре последних года своей жизни. После окончания войны здесь, в больших казармах немецких горных войск (альпийских стрелков), был организован лагерь для перемещенных лиц, в котором было приблизительно две тысячи человек. Лагерь был хорошо организован: работала школа, где училось около 150 учеников, действовали театр, гимнастическая организация «Сокол» и разведчики-скауты. Было две церкви: гимназическая и общая. В уже упоминавшемся выше номере «Наших вестей» хорунжий Русского корпуса Н. Н. Протопопов вспоминает о своей последней «встрече» с Юрием Морфесси. Делает он это, прочитав в одном из номеров советской «Недели» интервью с Оскаром Строком.

Восьмидесятилетний юбиляр на заданный ему вопрос, кто из наиболее известных русских артистов исполнял его произведения, упомянув Вяльцеву и Плевицкую, отвечает: «Пожалуй, самым тонким интерпретатором моих вальсов и танго был обладатель бархатного баритона Юрий Морфесси». Как пишет Н. Протопопов, «странно было увидеть это упоминание о Морфесси в советском еженедельнике. Странно потому, что память моя хранит воспоминание о нем как об идейном артисте – эмигранте, непримиримом антисоветчике. Эту свою непримиримость Юрий Морфесси доказал на деле во время II мировой войны. И после ее окончания…». И далее в подтверждение своих слов автор рассказывает: «Осень 1945 года в Мюнхене. Мы на положении бесправных ДиПи. Мы – поляки, югославы, балтийцы – все, что угодно, но только не русские. Слово “русский” стало антонимом слова “советский”. За нашими черепами охотятся явные и тайные представители одной из “сверхдержав”-победительниц. А мы хотим жить. И почти живем: даже театры у нас функционируют… Почти все концерты и представления в “Дойчес музеум” проходят, как говорится, с аншлагом. И вот объявление: Юрий Морфесси. С трудом удается достать билет. Рассматриваю публику. Много людей старшего возраста, но много и молодежи – “поляки”, “югославы”, “балтийцы”, все “кто угодно”… Не только певца ранее не слышали, но и о нем самом ничего слышать не могли – “белобандит” ведь. Обладатель уже не бархатного баритона, как-то сразу, с первой же песни установил тесный, а порой даже интимный контакт с аудиторией.

Тут и “Черные глаза”, и “Чубчик”, и “Замело тебя снегом, Россия”… Всего репертуара и не припомнить. А вот и “Фонари” Сережи Франка:

…Но верю я, пройдут страданья…
Увидим мы улицу русскую,
И на углах – золотые фонари…

Тут уже зал, как один, встает. Овациям нет конца. Морфесси не отпускают со сцены… Он не просто очаровал, он покорил всех… И не только своим исключительным талантом и умением петь. Морфесси покорил всех и своей открытой русскостью, своей крепкой, идейной непримиримостью…»

Приведем еще два свидетельства о выступлениях Юрия Спиридоновича перед ДиПи. «Информационный бюллетень Русского эмигрантского лагеря в Шлейсгейме» в номере от 3 сентября 1947 года кратко сообщает:

«Вторник, 9 сентября. Единственная гастроль Юрия Морфесси и Ады Морелли в их репертуаре». А в воспоминаниях дочери поэта, издателя и православного священника Е. Ф. Лызлова Нины Лызловой-Корен говорится: «Этим же летом (речь идет о 1948-м. – Ж Б.) к нам (в Шляйсхайм. – Ж. Б.) приезжал Юрий Морфесси с женой. Они были уже известными в царское время. Я помню седого, невысокого, плотного мужчину, очень профессионально исполнявшего свой репертуар. Жена его не уступала мужу в исполнении русских романсов и песен. Я помню, как она пела:

Гимназистки румяные
Отмороза все пьяные,
Грациозно сбивают
Рыхлый снег с каблучка.

Она повернулась и, приподняв немного ногу, сделала изящное движение, словно стряхивала снег. Все эти песни были известны как старой, так и новой эмиграции. Многие зрители от избытка чувств плакали, слушая дорогие сердцу песни».

О выступлениях Морфесси в другом в лагере ДиПи – Менхегофе – пишет Р. В. Полчанинов: «Из приезжих певцов выступал на менхегофской сцене уже сильно постаревший эстрадный певец баритон Юрий Морфесси <…>, снискавший себе известность еще в дореволюционной

России»[58]. О том, что Морфесси планировал выступить и перед насельниками лагеря Парш (концерт, однако, не состоялся), вспоминала певица Нина Кравцова. О пребывании «Баяна русской песни» в 1946–1947 гг. в Баварии говорил автору и впоследствии переехавший в США И. И. Безуглов, посетивший как-то его концерт в Мюнхене. Таким образом, можно с большой степенью уверенности говорить о том, что послевоенные годы знаменитый русский певец провел на юге Германии, скорее всего, в горном городке Фюссен у подножия Австрийских Альп. По воспоминаниям Ивана Непа, Морфесси зарабатывал на жизнь тем, что давал уроки вокала (в частности, Але Юно). Правда, Н. Е. Лызлова, дочь священника, в 1946–1947 гг. служившего в церкви лагеря перемещенных лиц в Фюссене, не помнит, чтобы Юрий Спиридонович был его насельником. Но, возможно, Морфесси, как и многие другие русские, жил в городе? Ведь к этому времени заботящаяся о беженцах организация ПРО уже помогала продуктами питания и тем, кто по разным причинам жил «на приватке» (то есть на частных квартирах, нередко в полуразрушенных домах), пригрозив тем не менее, что, когда придет возможность эмигрировать, преимущество будет оказано лагерному населению. Думается, это вряд ли могло как-то повлиять на дальнейшую судьбу немолодого артиста – ведь чиновники из эмиграционного отдела ПРО во всеуслышание, как писал журнал «Часовой», заявляли, что вопрос о переезде лиц в возрасте от 45 до 60 лет «еще совершенно не разрешен, а для лиц свыше 60 лет о переселении не может быть и речи». Так что вряд ли Морфесси с его уже далеко небезупречным здоровьем смог бы рассчитывать на переезд в благодатную Америку. Правда, в русской американской прессе появилось было краткое сообщение о том, что певец собирается на гастроли в США, но, вероятно, пошатнувшееся здоровье не дало возможности осуществить эти планы…

И, наконец, о месте и дате кончины великого русского певца. С легкой руки Б. А. Савченко, одного из наиболее авторитетных и признанных знатоков русской ретромузыки, по различным изданиям гуляет следующее сочетание: «6 августа 1957 года, Париж» (правда, Борис Александрович оговаривается, что «о послевоенном периоде жизни артиста ничего не известно. Говорили, что, когда немецкие войска вторглись во Францию, Морфесси перебрался в Англию… После победы союзников Морфесси якобы снова вернулся в Париж..»).

А что же на самом деле? Во-первых, хорошо знавший певца князь П. П. Ишеев в своих мемуарах ясно пишет: «После Парижа Морфесси жил в Вене, долго странствовал по Балканам и Прибалтике и в итоге обосновался в Германии, где и настигла его смерть». Певец действительно скончался – от разрыва сердца в Фюссене (а отнюдь не в Париже). И случилось это, к сожалению, не 6 августа 1957 года, а значительно раньше. Первой – пока еще без точной даты – о кончине Юрия Морфесси в среду, 20 июля 1949 года, сообщила парижская «Русская мысль», добавив: «Почти до последних дней Ю. Морфесси выступал, объезжая лагеря ДиПи». Через два дня, в пятницу, 22 июля, та же газета помещает объявление в траурной рамке: «12 июля в Баварии тихо скончался и там же погребен 15-го с. м. Юрий Спиридонович Морфесси. Панихида состоится в воскресенье 21 июля в 12 ч. дня в храме на рю Дарю, о чем сообщают артисты и друзья усопшего».


«Русская мысль» от 25.11.1953 г.


«Русская мысль» от 22 июля 1949 года. Некролог


Нью-йоркское «Новое русское слово» сообщало об уходе знаменитого певца по меньшей мере дважды -21 и 28 (большой некролог за подписью П. Елецкого) июля 1949 года, правда, дата кончины была указана иная – 11 июля 1949 года. При этом «Новое русское слово» сообщало, что артисту шел 74-й год. Но тогда ставится под сомнение и называемая многими биографами Морфесси дата рождения певца – 4 сентября 1882 года. А 2 декабря 1953 года мы находим объявление в «Русской мысли» о том, что в четверг 3 декабря в 21 час в зале Российского музыкального общества состоится концерт Ады Морелли-Морфесси «в память Юрия Морфесси. В программе: русские и цыганские песни, романсы Юрия Морфесси, народные мелодии. Конферансье – Павел Троицкий, у рояля проф. К. А. Лишке».


В августе 2011 года автор-составитель этой книги направил запрос в государственный архив г. Фюссена с просьбой указать место захоронения Ю. С. Морфесси и по возможности выслать фото его могилы. 15 сентября 2011 года пришел ответ: «Уважаемый господин Кравчинский! В Фюссене захоронения Юрия Спиридоновича Морфесси нет, возможно его могила не сохранилась. Извините, что не смогли быть Вам полезны».

Однако, несмотря на все перипетии судьбы, «тройки» Юрия Морфесси доскакали до наших дней и до сих пор увлекают нас своей удалью, весельем и бесшабашностью.

Вы просите песен?.
(Intro к компакт-диску)

Каждый раз, читая о судьбе того или иного кумира Серебряного века, я не перестаю удивляться насыщенности и драматизму биографий. Кого ни возьми, не жизнь, а мечта драматурга. Роковая любовь, война, шпионские игры, аплодисменты царской семьи и чад парижских кабаков, обретение несметных богатств и нищета на грани краха – вся палитра «человеческой комедии» вплоть до тончайших полутонов.

Однажды, развлекая знакомого байками из жизни «звезд царской России», я услышал от собеседника парадоксальную ремарку:

– Вяльцева, Морфесси, Плевицкая, Вертинский! Их жизни настолько яркие сами по себе, что интерес к ним был бы обеспечен, даже не будь эти люди известными артистами.

Отчасти замечание не лишено смысла, и появление телесериала «по мотивам» истории Надежды Плевицкой – очередное тому доказательство.

Но какими бы интригующими и авантюрными ни были актерские судьбы, главным для нас остаются их песни. К счастью, на этот раз обстоятельства позволили сделать подарочный диск как никогда разнообразным.

Прежде чем кратко давать необходимые пояснения о содержании пластинки, мне хочется поблагодарить людей, оказавших неоценимую помощь в ее подготовке.

Во-первых, коллекционера эмигрантской песни Н. Н. Марковича за большинство предоставленных фонограмм и мудрые советы, а во-вторых, создателей сайта www.Russian-Records.com за возможность быстро и удобно получать уникальную информацию по теме.

Славно, что живут на свете люди, которые не просто сохранили, а сберегли старинные шеллаковые пластинки, ведь большинство звучащих на подарочном CD «Звезды царской России» вещей было записано до революции на этих хрупких и колких, словно сахарные корзиночки, дисках. Конечно, следует понимать разницу меящу уровнем звукозаписи сегодня и столетие назад, но среди десятков вариантов той или иной композиции я старался выбрать максимально качественную, приемлемую для слуха современника. Редкие исключения продиктованы не чем иным, как важностью самой песни.

Так, удалось отыскать самую первую запись романса «Отцвели уж давно хризантемы в саду», имевшую место аж в 1910 году, и авторское исполнение легендарной «Гори, гори, моя звезда».

Гимн русских изгнанников «Замело тебя снегом, Россия!», безусловно, звучит в исполнении Надежды Васильевны Плевицкой. Пусть легкий скрип и шипение сопровождают песню – лучшим фильтром станут ваше воображение и знание биографии «курского соловья».

Помимо знакомых для многих меломанов имен Вяльцевой, Паниной, Шаляпина здесь представлены и голоса абсолютно не известных в наше время, но гремевших сто лет назад певцов: Марии Каринской, Сени Садовникова, Раисы Раисовой, Николая Северского, Марии Эмской и многих других.

Наиболее широко на пластинке представлена аристократия «легкого жанра» – эстрадные премьеры, но наряду с «высоким искусством» мне показалось уместным включить и несколько вещиц кафешантанного толка. Вы услышите весьма фривольные куплеты Станислава Сарматова, ура-патриотическую песенку времен Первой мировой Дмитрия Богемского и даже каторжанскую балладу в исполнении «первого квартета сибирских бродяг Гирняка и Шама». Уверен, такое соседство уместно, ведь моей целью было показать эстраду начала XX века максимально полно и интересно.

Надеюсь, это удалось.

Спасибо – всем!

В заключение мне хочется выразить искреннюю признательность моей семье за понимание и поддержку. И поблагодарить всех помогавших и помогающих делом или советом:

Л. Шумилину, Е. Гиршева, С. Чигрит, моих коллег по кафедре «Менеджмент в индустрии развлечений» Государственного университета управления (Москва), коллектив радио «Шансон», В. Макущенко (и коллектив «Шансон-ТВ»).

Отдельные слова благодарности:

Коллекционеру эмигрантской песни Н. Н. Марковичу (Москва) за бескорыстное участие в работе над книгой, предоставленные ценные материалы и помощь, оказанную при компиляции диска «Звезды царской России».


М. И. Близнюку за ценнейший материал, появившийся в самый последний момент подготовки книги и расставивший точки над i в жизнеописании Морфесси.

Коллективу издательства ДЕКОМ и лично главному редактору Я. И. Гройсману за всеобъемлющую помощь на всех этапах подготовки этой книги к изданию.

А также: Ю. Берникова (и всю команду ресурса www.russian-records.com), Б. Алексеева («Эхо Москвы»), В. Удачина (www.shanson.info), В. Окунева («Музей Шансона»), Е. Шуб («Шансон-портал»), А. Адамова (ТВ – программа «Русская песня»), С. Кузнецова (журнал «Большой Вашингтон»), С. Никитина и М. Филимонова («Экспресс-газета»), В. Золотухина (www.blatata.com), С. Астахову и А. Черкасова («Театр Шансона»), В. Медяника («Медяник-клаб»), М. Козлова (www.rusnasledie.livejournal.com), Э. Мольдона (www.arkasha-severnij.narod.ru), К. Акимова и И. Шалыгина («Русский стиль»), А. Даниленко, В. Цетлина, И. и А. Глебовых, Ю. Гуназина, В. Климачева, А. Крылова, В. Курамжина, Е. Перфилову, О. Смирнова, Д. Соколова, А. Бородаевского, С. Ставицкого, А. Турчина, Р. Полчанинова, В. Крапиву, П. Крутова, Л. Мондрус, В.Шиленского, В. Суворова, О. Бабушкину, Н. Балашова, П. М. Шаболтая, Г. Н. Замковец, А. В. Тихонова (Intermedia), Ю. Я. Сосудина, Н. А. Ширинского, С. П. Кизимову, А. А. Васильева, Л. Вавич-Вариченко, М. И. Близнюка за их исследования в области русской культуры, ставшие подмогой при создании этой книги.

Огромное спасибо всем, и простите, если кого-то не указал.


С уважением, Максим Кравчинский (kniga-rpi@mailru) 2007–2011 гг., Москва-Нью-Йорк

Указатель имен

Агнивцев Николай Яковлевич (1888–1932) – поэт, драматург, автор песенок для репертуара театра-кабаре «Летучая мышь» Н. Валиева.

Андреев Леонид (1871–1919) – широко известный в дореволюционной России писатель и драматург.

Ататюрк Мустафа Кемаль (1881–1938) – руководитель национально-освободительной революции в Турции. Первый президент Турецкой республики (1923–1938).


Балиев Никита Федорович (Мкртич Валян) (1876–1936) – актер, создатель театра-кабаре «Летучая мышь». С 1921 года в эмиграции.

Баттистини Маттиа (1856–1928) – выдающийся итальянский певец (баритон). Более 25 раз гастролировал в России.

Беккер Жозефина (Фреда Жозефин Мак-Дональд, 1906–1975) – чернокожая танцовщица и актриса. Родилась и начала карьеру в США, с начала 30-х жила и работала во Франции. Пользовалась огромной популярностью у публики. В 1940–1944 гг. Ж. Беккер – активнейшая участница движения Сопротивления. За свою деятельность была награждена орденом Почетного легиона (1961).

Бискупский Василий Викторович (1878–1945) – гвардейский офицер, муж певицы Анастасии Вяльцевой. С 1918-го в эмиграции. С начала 20-х тесно общается с нацистами, знакомится с Гитлером. С началом войны возглавил фашистскую организацию по контролю за русскими эмигрантами.

Битти Дэвид (1871–1936) – британский адмирал флота, первый лорд Адмиралтейства (1919–1927).

Близнюк Михаил Иванович (р. 1957) – исследователь русской эмиграции, автор книги «Прекрасная Маруся Сава».

Блок Александр Александрович (1881–1921) – великий русский поэт.

Богемский Дмитрий Анисимович (1878–1930) – исполнитель куплетов и мелодекламаций, муж Марии Эмской. 46^8

Бунин Иван Алексеевич (1870–1953) – писатель, лауреат Нобелевской премии. 64,103, 279


Вавич Михаил Иванович (1881–1930) – известный до революции певец, актер, автор романсов. С начала 1919-го в эмиграции, выступал с труппой театра Н. Валиева «Летучая мышь». С 1925-го много снимался в Голливуде, скоропостижно скончался в Лос-Анджелесе.

Вавич-Вариченко Леонид Леонидович (р. 1957) – актер, поэт, режиссер. Двоюродный внук знаменитого в начале XX века певца М. И. Вавича. Живет и работает в Москве.

Вертинский Александр Николаевич (1889–1957) – гениальный русский артист, певец, поэт, композитор. В 1920-м эмигрировал, в 1943-м вернулся в СССР.


Гулеску Иван (Жан) Тимофеевич (1877–1953) – выходец из Румынии. Известный в царской России скрипач и руководитель оркестров. После 1919-го в эмиграции.

Гулеску Лидия Ивановна (1917–1977) – дочь Ивана Гулеску. Певица, владелица кабаре «Токай» в Париже.


Давыдов Александр Михайлович (Левенсон Израиль Моисеевич, 1872–1944) – оперный певец, режиссер.

Давыдов Владимир Николаевич (Иван Николаевич Горелов, 1849–1925) – российский и советский актер.

Давыдов Саша (Арсен Давидович Карапетян, 1849–1911) – известный исполнитель песен, в 1870-1880-е гг. века считался королем романсов.

Дальский Мамонт Викторович (Неёлов) (1865–1918) – выдающийся русский актер, во многом повлиявший на становление гения Ф. И. Шаляпина. Погиб в Москве 8 июня 1918 года: сорвался с подножки трамвая, отправляясь в гости к Шаляпину.

Де-Лазари Иван – годы жизни неизвестны. Гитарист-виртуоз. Принимал участие в записях и концертах Ю. Морфесси.

Деникин Антон Иванович (1872–1947) – генерал, видный деятель белого движения. Скончался в США.

Димитриевич Алексей Иванович (1913, по другим данным – 1910–1986) – знаменитый цыганский певец. В 1970-е благодаря художнику М. М. Шемякину состоялась запись единственного диска-гиганта А. Димитриевича. Похоронен на Сен-Женевьев-де-Буа.

Димитриевич Валентина Ивановна (1905–1983) – знаменитая цыганская певица. Жена певца Владимира Полякова. В I860-1870-е гг. выпустила несколько пластинок с классическим репертуаром русских кабаре.

Дулькевич Нина Викторовна (в девичестве Бабурина; 1891–1934) – эстрадная певица (меццо-сопрано). Жена руководителя цыганского хора Николая Дулькевича. Скончалась в Ленинграде.

Дункан Айседора (Дора Энджела Дункан, 1877–1927) – танцовщица, жена С. Есенина.


Есенин Сергей Александрович (1895–1925) – великий русский поэт.


Жакомино (Джакомо Чирени, 1884–1956) – итальянский клоун, цирковой артист. Много работал в России, в том числе в петербургском цирке Чинизелли. Снимался в кино: «Жакомино – враг шляпных булавок» и «Жакомино жестоко наказан» (1913). После революции остался в России «поднимать» советский цирк. 109–116

Жеребков Юрий Сергеевич (1908 – после 1951) – сын казачьего генерала, видный деятель монархического крыла русской эмиграции. Работал в составе балетной труппы в Париже. Потом переехал в Берлин. В эмиграции все знали, что он подрабатывает мужской проституцией, и шутливо называли его «Кобылкиным». В период оккупации Франции осуществлял надзор за русской эмиграцией. В 1946 году приговорен французским судом к пяти годам за сотрудничество с фашистами. По освобождении уехал в Южную Америку.

Заикин Иван Михайлович (1880–1948) – русский атлет и авиатор.


Каринская Мария Александровна (1884–1942) – родилась в Оренбурге. Окончила Петербургскую консерваторию. Эстрадная певица, одна из соперниц А. Вяльцевой. После 1919-го в эмиграции, умерла в Канаде в полном забвении.

Кессель Жозеф (1898–1979) – выходец из семьи русского эмигранта. С 1908 года – во Франции. Писатель, журналист. Совместно с М. Дрюоном (приходившимся Кесселю племянником) перевел в 1943 году текст популярной «Песни партизан» – своеобразного гимна Сопротивления (автор музыки – русская эмигрантская певица Анна Марли). В 1960—1970-е гг. продюсировал несколько пластинок парижских цыган – певицы Вали Димитриевич и певца Володи Полякова.

Конёнков Сергей Тимофеевич (1874–1971) – знаменитый русский (советский) художник, скульптор, народный художник СССР, член Академии художеств СССР, лауреат Ленинской премии.

Кремер Иза Яковлевна (1887–1956) – певица, автор песен. С 1920-го в эмиграции. Умерла в Аргентине.

Кривошеина Нина Алексеевна (урожденная Мещерская, 1895–1981) – происходит из знатного рода. После 1919-го – в эмиграции. Автор мемуаров «Четыре трети нашей жизни».

Куприн Александр Иванович (1870–1938) – великий русский писатель, с 1919-го в Париже, позднее вернулся в СССР, похоронен в Петербурге.

Кутепов Александр Павлович (1882–1930?) – генерал, видный участник белого движения. Стал первым руководителем РОВС в эмиграции. Убит при похищении советскими спецслужбами.

Кшесинская Матильда Феликсовна (1872–1971) – балерина, любовница Николая II. Умерла в Париже.


Ленская Мария Александровна – годы жизни неизвестны. Знаменитая в начале XX века исполнительница шантанного репертуара. После революции осталась в СССР, умерла в нищете в Киеве.

Лещенко Петр Константинович (1898–1954) – известный русский певец, оказавшийся после аннексии Бессарабии Румынией (1919) гражданином другой страны. Жил в Бухаресте. В 1951-м Лещенко был арестован спецслужбами. Скончался в 1954 году в румынском лагере.

Лианозовы – династия бакинских нефтепромышленников.

Лидарская Мария Александровна (?—1941) – певица. Начинала в московском «Яре», после 1917-го в эмиграции. Гастролировала вместе с аккомпаниатором князем С. Голицыным. Похоронена в Париже на русском кладбище.


Мазини Анджело (1844–1926) – выдающийся итальянский певец (лирический тенор). После первых гастролей Шаляпина за границей в миланском театре «Ла Скала» Мазини отослал письмо в газету «Новое время»: «Пишу вам под свежим впечатлением спектакля с участием вашего Шаляпина… Это и прекрасный певец и превосходный актер, а вдобавок у него прямо дантевское произношение».

Макаров Александр (годы жизни неизвестны) – гитарист-виртуоз, автор многих романсов, в том числе «Вы просите песен?» из репертуара Ю. Морфесси. С 1920-го в эмиграции.

Марли Анна Юрьевна (Смирнова-Марли, 1917–2006) – французская певица и автор песен, на слова М. Дрюона и Ж Кесселя написала музыку «Песни партизан», ставшей гимном французского Сопротивления. Умерла в США, на Аляске.

Мережковский Дмитрий Сергеевич (1865–1941) – русский писатель, поэт, критик, переводчик, историк, религиозный философ, общественный деятель.

Миллер Евгений Карлович (1867–1937?) – белый генерал. После похищения Кутепова сменил его на посту главы РОВС. Похищен агентами ОГЛУ в Париже (1937), тайно вывезен в СССР и там казнен.

Монахов Александр Михайлович (1884–1937) – театральный актер.


Невский Петр (Петр Елисеевич Емельянов, 1848–1916) – гармонист, куплетист. Выступал на эстраде, играл на гармониках собственной конструкции.


Панина Варвара Васильевна, в девичестве Васильева (1873–1911) – выдающаяся цыганская певица.

Пионтковская Валентина (1877 – после 1920) – артистка оперетты, в 1920-м эмигрировала.

Плевицкая Надежда Васильевна (1879–1940) – русская певица. Была завербована ОГПУ вместе с мужем, генералом Скоблиным. После похищения Миллера и исчезновения Скоблина стала единственной обвиняемой по этому делу. Скончалась в тюрьме г. Ренн (Франция).

Полчанинов Ростислав Владимирович (р. 1919) – в 1930-1940-е гг. участник эмигрантских молодежных организаций антибольшевистской направленности, позднее журналист, видный общественный деятель русского зарубежья. Проживает в США.

Поляков Владимир (1889–1985) – эмигрантский певец, племянник Насти Поляковой. В конце 70-х записал в Париже единственный сольный диск-гигант, продюсером которого стал художник М. М. Шемякин.

Полякова Анастасия Алексеевна (Настя Полякова, 1877–1947) – цыганская певица. С 1920-го в эмиграции. Умерла в Нью-Йорке.

Покрасс Даниил Яковлевич (1905–1954) – советский композитор, лауреат Сталинской премии.

Покрасс Дмитрий Яковлевич (1899–1978) – композитор, народный артист СССР, лауреат Сталинской премии.

Покрасс Самуил Яковлевич (1897–1939) – композитор. После революции эмигрировал, работал в Голливуде. Скончался в Нью-Йорке.

Пригожий Яков (1840–1920) – художественный руководитель цыганского хора московского ресторана «Яр», пианист, композитор, автор музыки к таким известным песням, как «Ухарь-купец», «Коробейники», «Окрасился месяц багрянцем», «Пара гнедых».

Пуаре Мария Яковлевна (1864–1933) – актриса, автор ряда романсов, среди которых «Я ехала домой…»


Раисова Раиса Михайловна (Магазинер, 1869 – после 1917) – артистка оперетты, исполнительница цыганских романсов.

Рахманинов Сергей Васильевич (1873–1943) – выдающийся русский композитор, пианист, дирижёр. С 1917 года в эмиграции.


Сабинин (Собакин) Владимир Александрович (1888–1930) – автор-исполнитель. Покончил жизнь самоубийством в Ленинграде.

Садовников Семен Павлович – годы жизни неизвестны. Певец, охотник, фотограф. Один из конкурентов Ю. Морфесси. Умер в СССР.

Сарматов Станислав Францевич (Оппеньховский, 1874–1938) – знаменитый до революции куплетист. После 1917-го в эмиграции. Пел в ресторанах. Умер в нищете в Нью-Йорке.

Северский Александр Николаевич (1894–1974) – летчик, авиаконструктор, участник Первой мировой войны. С начала 20-х жил в США, где создал собственную конструкторскую компанию. Во время Второй мировой – главный консультант американской армии по воздушным боям, создатель самолета-амфибии.

Северский Георгий Николаевич (1896–1972) – певец, летчик, участник Первой мировой и Гражданской войн. С начала 20-х – в Париже. Выступал в русских ресторанах. В 1950-м перебрался в США, работал в авиа-конструкторской фирме брата Александра, параллельно занимался вокальной карьерой, записал несколько альбомов.

Северский Николай Георгиевич (Прокофьев, 1870–1941) – оперный певец и один из первых российских аиаторов. После 1917-го – в эмиграции.

Скоблин Николай Александрович (1894–1938?) – генерал, участник белого движения. Муж певицы Надежды Плевицкой. Один из руководителей РОВС. С конца 20-х – советский агент. Принимал участие в похищении главы РОВС Е. Миллера (1937). Дальнейшая судьба доподлинно неизвестна.

Собинов Леонид Витальевич (1872–1934) – выдающийся русский, советский певец (тенор). Пел в Большом театре и на других престижных площадках.

Сокольский Константин Тарасович (Кудрявцев, 1904–1991) – популярный в 30-е годы исполнитель. Скончался в Риге.

Сокольский Сергей Алексеевич (Ершов, 1881–1918) – знаменитый в царской России куплетист.

Столыпин Петр Аркадьевич (1862–1911) – русский политик, министр внутренних дел, премьер-министр России (1906–1911), реформатор.

Строк Оскар Давыдович (1893–1975) – композитор («король танго»), автор многих песен из репертуара Ю. Морфесси, П. Лещенко, КСокольского и др.


Толстой Михаил Львович (1879–1944) – сын Л. Н. Толстого, в эмиграции стал исполнителем цыганских романсов. Написал несколько книг. Скончался в Марокко. 277

Толь (Толстая) Вера Ильинична (1903–1999) – певица, внучка Л. Н. Толстого. В 1930-1950-е гг. выступала в русских ресторанах Парижа, в 70-80-х работала в Нью-Йорке на радио «Голос Америки», увлекалась игрой в бридж. Скончалась во Флориде.

Троицкий Павел Иванович (ок. 1891–1964) – куплетист и актер. С 1920-го в Париже.


Убейко Юлий (1874–1920) – куплетист. Погиб во время боев на стороне белой армии.

Утесов (Вайсбейн) Леонид Осипович (1895–1982) – легендарный певец и актер, народный артист СССР.


Харито Николай Иванович (1886–1918) – композитор-самоучка, автор романса «Отцвели уж давно…» и многих других

Ходотов Николай (1878–1932) – актер, автор нескольких пьес, поставленных в Александрийском театре.

Холева Николай Иосифович (1858–1899) – адвокат, меломан, покровитель А Вяльцевой.


Чаплин Чарльз Спенсер (1889–1977) – американский режиссер, актер и сценарист.


Шаляпин Федор Иванович (1873–1938) – гениальный русский актер, оперный певец (бас). С 1922-го жил в Париже.

Шевченко Александр – годы жизни неизвестны. Музыкант. Во время Ворой мировой войны записывал в Берлине на пластинки песни ультраантисоветского содержания. В 1943 году принимал участие со своим оркестром в записи пластинок Ю. Морфесси на студии «Парлофон» (Германия).

Шевченко Евгения Павловна (1927–2009) – эмигрантская певица. В 70-х выпустила виниловую пластинку с классическим «цыганским» репертуаром.

Шмелев Иван Сергеевич (1873–1950) – русский писатель-эмигрант.

Шуйский (Шомин) Василий Дмитриевич – годы жизни неизвестны. Певец, автор песен. Первый исполнитель романса «Отцвели уж давно». Один из конкурентов Ю. Морфесси.


Эмская Мария Александровна (1880?—1925) – певица. Жена куплетиста Д. А. Богемского. Похоронена в Петербурге.

Юсупов Феликс Феликсович (1887–1967) – князь, убийца Г. Распутина.


Янчевецкая Ольга Ивановна (урожденная Виноградова, 1890–1978) – русская эмигрантская певица и актриса. Жила и работала в Белграде. Жена известного советского писателя Василия Яна (Янчевецкого).

Библиография

1. Гартевельд В. Песни каторжан. – СПб.: Граммофон, 1909.

2. Гартевельд В. Песни сибирских каторжников, беглых и бродяг. – М.: Польза, 1911.

3. Кузнецов Е. Из прошлого русской эстрады». – М.: Искусство, 1958.

4. Эстрада России. XX век / Е. Уварова (сост.). – М.: Олма-Пресс, 2004.

5. Уварова Е. Как развлекались в российских столицах. – СПб.: Алетейя, 2004.

6. Петровская И., Сомина В. Театральный Петербург. Начало XVIII века – октябрь 1917 года. Обозрение-путеводитель. – СПб., 1994.

7. Шаболтай П. Золотая старая эстрада глазами очевидцев / под ред. Г. Н. Замковец. – М., 2010.

8. Ширинский Н. Боги сцены российской империи. – М., 2004.

9. Лемешев С. Путь к искусству. – М.: Искусство, 1974.

10. Вельтер Н. Об оперном театре и о себе: Страницы воспоминаний. – Л., 1984.

11. Ярон Г. О любимом жанре. – М.: Искусство, 1960.

12. Ром-Лебедев И. От цыганского табора к театру «Ромэн». – М.: Искусство, 1990.

13. Тихвинская Л. Повседневная жизнь театральной богемы Серебряного века. – М.: Молодая гвардия, 2005.

14. Алянский Ю. Увеселительные заведения старого Петербурга. – СПб., 1996.

15. Одесский юмор, Антология сатиры и юмора России XX века. – М.: Эксмо. 2010.

16. Уколова Е., Уколов В. Душа без маски. – М.: МФГИ, 2004.

17. Пружанский А. Отечественные певцы. 1750–1917. Словарь, 2-е изд., испр. и доп., электронное. – М., 2008.

18. Сафошкин В. А. Вяльцева. «Под чарующей лаской твоей»». – М.: Эксмо, 2001.

19. Кизимова С. Несравненная Анастасия Вяльцева. – Брянск: Придесенье, 1999.

20. Бабушкин Л. Записки цидрейтора. Т. 1–2. Московские учебники и картография. – М., 2000–2002.

21. Кравчинский М. Русская песня в изгнании. 2-е изд. – Н. Новгород: ДЕКОМ, 2008.

22. Кравчинский М. Песни, запрещенные в СССР. 2-е изд. – Новгород: ДЕКОМ, 2008.

23. Сингал А., Кравчинский М. Борис Сичкин: «Я – Буба Касторский! Серия «Русские шансонье». – Н. Новогород: ДЕКОМ, 2010.

24. Сосудин Ю. Незабываемые певцы. – СПб.: Скифия, 2000.

25. Савченко Б. Кумиры российской эстрады. – М.: Искусство, 1996.

26. Савченко Б. Московская эстрада в лицах. – М.: Эстрада. 1997.

27. Лызлова-Корэн Н. Страницы воспоминаний. Стихи. Рассказ. – Ворминстер: изд. автора, 2007.

28. Гардин В. Воспоминания. Т. 1. – М., 1949.

29. Алексеев А. Серьезное и смешное. – М.: Искусство, 1984.

30. Гершуни Е. Рассказываю об эстраде. – М.: Искусство, 1968.

31. Утесов Л. Спасибо, сердце! – М.: Искусство, 1976.

32. Пикуль В. Из тупика. Роман-хроника. – М.: Воениздат, 1986.

33. Блок А. Собр. соч. в 6 тт. Т. 5, 6. – Л.: Художественная литература, 1982.

34. Щербатов А. Мои воспоминания. – СПб.: Нестор-История, 2007.

35. Волков С. История культуры Санкт-Петербурга. – М.: Эксмо, 2004.

36. Жовтис А. Непридуманные анекдоты. – М.: Иц-гарант, 1995.

37. Старостин А. Встречи на футбольной орбите. – М.: Спорт, 1978.

38. Сталин И. Стихи. Переписка с матерью и родными / Сост. А. Андреенко. Минск, 2005.

39. Носов И. Тайна на дне колодца. Собр. соч. в 4-х тт. Т 4. – М.: Современный писатель, 1993.

40. Ширяева П. 100 песен русских рабочих. – Л.: Музыка, 1984.

41. Монахов И. Повесть о жизни. – М.: Искусство, 1961.

42. Kazansky К. Cabaret russe. – Париж: Изд. О. Orban, 1978.

43. Скороходов Г. Тайны граммофона. – М.: Эксмо. Алгоритм, 2004.

44. Лопато Л. Волшебное зеркало воспоминаний / Лит. запись А. Васильева. – М.: Захаров, 2003.

45. Менегальдо Е. Русские в Париже. 1919–1939. – М.: Кстати, 2006.

46. Морфесси Ю. Жизнь. Любовь. Сцена. Старина. – Париж, 1931.

47. Синькевич К. Вне Родины: Мемуары. – М.: Воскресенье, 2004.

48. Ишеев Н. Осколки прошлого. – Нью-Йорк, 1959.

49. Андреев Н. То, что вспоминается. – Таллин: Авенариус, 1996.

50. Драгилев Б. Лабиринты русского танго. – СПб.: Алетейя, 2008.

51. Любимов Л. На чужбине. – Ташкент: Узбекистан, 1989.

52. Юсупов Ф. Мемуары. Часть 2. В изгнании. – М.: Захаров, 2004.

53. Смирнова-Марли А. Дорога домой. – М.: Русский путь, 2004.

54. Орлова О. Газданов. Серия «ЖЗЛ». – М.: Молодая гвардия, 2003.

55. Вавич-Вариченко Л. На качелях успеха. Мих. Вавич. – М.: Граница, 2006.

56. Шнейдер И. Записки старого москвича. – М.: Советская Россия, 1970.

57. Бабенко В. Артист Александр Вертинский. – Свердловск: Изд-во Уральского университета, 1989.

58. Вертинский А. Дорогой длинною… / Сост. и подг. текста Л. Вертинская. – М.: АСТ-Астрель-Транзиткнига, 2004.

59. Вертинский А. За кулисами. – М.: СФК, 1991.

60. Баянова А. «Гори, гори, моя звезда…» Мозаика моих воспоминаний. – Тамбов, 1994.

61. Баянова А. Я буду петь для вас всегда /Лит. запись В. Сафошкина. – М.:Эксмо, 2003.

62. ГиммервертА. Непохожая на всех. – М.: Викмо-М, 2004.

63. Гиммирвет А. Оскар Строк. Король и подданный. – Н. Новгород: ДЕКОМ, 2006.

64. Плевицкая Н. Дежкин карагод. Мой путь с песней / Автор-составитель И. Ракша. – М., 1993.

65. Бугров Ю. Удаль и печаль. Курск, 2006.

66. Стронгин В. Н. Плевицкая – великая певица и агент разведки. – М.: ACT, 2005.

67. Прокофьева Е. Надежда Плевицкая. – Смоленск: Русич, 2000.

68. Костиков В. Не будем проклинать изгнанье. – М.: Вагриус, 2004.

69. Гаспарян А. ОГПУ против РОВС. – М.: Вече, 2008.

70. Прянишников Б. Незримая паутина. – СПб.: Час пик, 1993.

71. Млечин Л. Сеть ОГПУ. Москва-Париж. – М., 1991.

72. Арсеньева Е. Любовь примадонны. – М.: Эксмо, 2005.

73. Ерофеева-Литвинская Е. Русские богини. – М.: АСТ-Пресс, 2005.

74. Нестьев И. Звезды русской эстрады. – М.: Советский композитор, 1970.

75. Вронская Д. Неистовая Матильда. – М.: Совершенно секретно, 2005.

76. Близнюк М.: Прекрасная Маруся Сава. – М.: Русский путь, 2007.

77. Солодухин Г. Жизнь и судьба одного казака. – Нью-Йорк: All-Slavic Publishing House, 1962.

78. Гуль Р. Я унес Россию. В 3-х тт. – М.: БСГ-Пресс, 2001.

79. Косик В. И. Русские краски на балканской палитре. – М.: Институт славяноведения РАН, 2010.

80. Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. – М., 1999.

81. Димитриевич К. Королева русского романса / Воспоминания О. Янчевецкой. – Белград, 2003.

82. Кторова А. Пращуры и правнуки. – СПб.: Политехника, 1997.

83. Кугель А. Театральные портреты. – М.: Петроград, 1923.

84. Лопатин А., Хроника научной, культурной и общественной жизни русского зарубежья. 1940–1975. Франция. – Париж-Москва, 2000.

85. Фукс Р. Песни на «ребрах»: Высоцкий, Северный, Пресли и другие. Серия «Русские шансонье». – Н. Новгород: ДЕКОМ, 2010.

86. Иппполитов С. Российская эмиграция и Европа. – М., 2004.

87. Кривошеина Н. Русская рулетка для Блаженного Августина. – СПб., 2004.

88. Носик Б. Привет эмигранта, свободный Париж! – М., 1992.

89. Чуваков В. Незабытые могилы (Российское зарубежье: некрологи. 1917–1979). Т. 3, 4. – М.: Пашков дом, 2001–2003.

90. Пахомов Н. /Журнал «Охотничьи просторы». 1958. № 9-Ю.

91. Дорошевич В. Старая театральная Москва. – Пг., 1923.

92. Железный А. Пластинка, посвященная памяти Столыпина // Еженедельник «Аспекты 2000». 2006. № 39 (335).

93. Нежный И. Былое перед глазами. – М.: ВТО, 1963.

94. Полчанинов Р. В. Молодежь русского зарубежья. 1941–1951. – М.: Посев, 2009.

95. Плющов Б. Генерал Мальцев. История военно-воздушных сил Русского освободительного движения в годы Второй мировой войны (1942–1945). СБОНР, 1982.

96. Окороков А. Особый фронт. Немецкая пропаганда на Восточном фронте в годы Второй мировой войны. – М.: Русский путь, 2007.

97. Русский корпус на Балканах (1941–1945). Сборник мемуаров. – М.: Вече, 2008.

98. Сборник памяти В. Франченко. Музыка. Песня. Грампластинка. – М.: Серебряные нити, 2006.

99. Бард ад ым В. Баян русской песни – Ю. Морфесси. – Краснодар: Советская Кубань, 1999.

100. Бойко Ю. Русский стол в Париже // Новое время. 2000. № 48; Ресторанчики за два су. Благотворительные обеды в Париже //Журнал «Родина». 2003. № 9.

101. Волкова И. Наш общепит в Париже //Журнал «Родина». 2007. № 1.

102. Инов И. Литературно-театральная, концертная деятельность беженцев-россиян в Чехословакии (20-40-е годы XX века). В 2-х тт. – Прага, 2003.

103. Семенов А. Волшебная пуля 606 // Наука и жизнь. 2010. № 12.

104. Ширинский Н. Редкая группа крови «несравненной» // Российские аптеки. 2001. № 1.

105. Варя Панина. Цыгане России. – 2008. № 2 (4).

106. Волков С., Стрелянов (Калабухов) П. Чины Русского корпуса: Биографический справочник в фотографиях. Форма – Т. – М.: Рейтар, 2009.

107. Пин Г. Антоша Бледный. Воспоминания москвича // Шанхайская заря. № 1301 от 16.02,1930.

108. Эмигрантская и российская пресса разных лет: Иллюстрированная Россия (Париж, 1923–1939); Шанхайская заря (1930–1938); Сегодня (Рига); Для Вас (Париж); Новое время (Белград); Голос Крыма (Симферополь, 1943); Русское слово (Берлин, 1943); НРС (Нью-Йорк); Русская мысль (Париж, 1949); Наше время. Часовой. Слово (Рига); Новая заря (Сан-Франциско); Московский журнал». Одесская жизнь и др.

Примечания

1

Популярный писатель либо допустил ошибку, либо использовал художественный вымысел.

Никогда на пластинке, да еще с фотографией, Ю. Морфесси не записывал романса «Вернись, я все прощу…» (Прим. Максима Кравчинского, далее – М. К.)

(обратно)

2

В то время Алтухово относилось к Орловской губернии.

(обратно)

3

Здесь и далее в главе фрагменты, выделенные курсивом, цитируются по книге С. Кизимовой «Несравненная Анастасия Вяльцева» (см. библиографию).

(обратно)

4

До 1918 года столицей России был Санкт-Петербург.

(обратно)

5

С началом сольной карьеры, а по другой версии, из-за разницы в возрасте с мужем Анастасия Дмитриевна стала указывать годом рождения не 1871, а 1873.

(обратно)

6

«Базарные цены за октябрь 1910 года: мясо 15–17 коп. фунт, филе 30 коп. фунт, язык большой 75 коп. фунт, почка 18 коп. штука, сало свиное 24–30 коп. фунт; раки от 50 коп. сотня; картофель 1 коп. фунт., лук 2,5 коп. фунт; помидоры от 10 коп. дес.; яблоки антоновка от 10 коп. дес.; яйца 29–30 коп. дес.» – из газеты «Русское слово» (от 21 октября 1910 года).

(обратно)

7

Патти Аделина (1843–1919) – выдающаяся итальянская певица.

(обратно)

8

По материалам статьи: Железный А. «Пластинка, посвященная памяти Столыпина» и А. Семенова «Волшебная пуля 606» (см. библиографию).

(обратно)

9

М. Лидарская – еще одна загадка, блиставшая в канун революции в «Яре» и растворившаяся в океане русских изгнанников. Известно лишь, что она скончалась в Париже 23 июня 1941 года, похоронена на Сен-Женевьев-де-Буа.

(обратно)

10

Скороходов Г. «Тайны граммофона» – М.: Эком о. Алгоритм, 2004.

(обратно)

11

Уварова Е Как развлекались в российских столицах. – СПб.: Алетейя, 2004.

(обратно)

12

Утесов Л. Спасибо, сердце! – М.: Искусство, 1976.

(обратно)

13

20 марта 1911 года Государственной думой было утверждено «Положение об авторском праве», в котором впервые были учтены интересы граммофонной индустрии и заложены многие базовые принципы, действующие и сегодня. Автору, например, принадлежало исключительное право воспроизводить, опубликовывать и распространять свое произведение; после смерти автора права переходили к его наследникам и т. д. (подробнее см. статью А. Тихонова «Век закону – век проблеме» на сайте www.russian-records.com).

(обратно)

14

В главе использованы материалы статьи А. А. Лопатина, полная версия которой находится на сайте www/uscircus.ru, и книги М. И. Близнюка «Прекрасная Маруся Сава» (см. библиографию).

(обратно)

15

Шпайер – на воровском жаргоне значит револьвер (прим. Ю. Морфесси).

(обратно)

16

Неоднократно помянутый Морфесси писатель А. И. Куприн оставил рассказ, который так и называется «Мой полет», где, как несложно догадаться, пишет только о себе, пассажире, и пилоте – Заики не. Никакого третьего «помощника» – Морфесси – не наблюдается. К тому же события, которые Юрий Спиридонович датирует 1906–1907 гг., с большой долей вероятности следует отнести к 1910 году. По крайней мере программка благотворительного спектакля в пользу бедных студентов с его участием фечь о нем впереди), хранящаяся у одного из московских коллекционеров, датирована так.

(обратно)

17

Из воспоминаний Мамонта Дальского.

(обратно)

18

Ярославское восстание – белогвардейское выступление в Ярославле 6-21 июля 1918 года. Подавлено превосходящими силами Рабоче-крестьянской красной армии. Восстание было организовано Союзом защиты Родины и свободы, созданным Я, Я, Савинковым. Осуществляя общее руководство восстанием в этих городах, Я, Я, Савинков направил в Ярославль монархиста полковника А. /7, Перхурова и поручил ему возглавить там вооруженное выступление.

(обратно)

19

Утесов Л. Спасибо, сердце! – М.: Искусство, 1976.

(обратно)

20

Использованы материалы из книги А. Васильева «Красота в изгнании». М.: Слово/Slovo, 2008.

(обратно)

21

Боян – историческое лицо, придворный певец, персонаж «Слова о полку Игореве», воспевавший под перебор гуслей Ярослава Мудрого. В русской литературе XIX века имя «Боян» стало нарицательным, причем часто неверно записывалось как «Баян» (от слова баять). В таком варианте оно стало в конце XIX века торговой маркой фирмы, производившей аккордеоны.

(обратно)

22

Выжловка – гончая собака. – М. К.

(обратно)

23

На самом деле Садовникова называли «московским Баяном». – М. К.

(обратно)

24

Пахомов Н, П., журнал «Охотничьи просторы», 1988 г.9-10. Полная версия статьи: www.piterhunt.ru.

(обратно)

25

Из воспоминаний Надира Ширинского, известного подвижника русской песни.

(обратно)

26

Из воспоминаний Надежды Харито.

(обратно)

27

Уколовы Е. и В. Душа без маски. – М.: МФГИ, 2004.

(обратно)

28

Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. – М.: 1999.

(обратно)

29

Известная в 1950–1970-е гг. певица и актриса театра «Ромэн» Ляля Черная тоже принадлежала к роду Поляковых, утверждает журналистка А. Кторова.

(обратно)

30

Из воспоминаний князя Алексея Щербатова.

(обратно)

31

Кторов А. Пращуры и правнуки. – СПб.: Политехника, 1997.

(обратно)

32

В главе использованы материалы из книги В. И. Косика «Русские краски на балканской палитре» и мемуаров О. П. Янчевецкой (см. библиографию).

(обратно)

33

По материалам журнала «Новое время» (Югославия, 1927–1929 гг.).

(обратно)

34

Книга мемуаров Вертинского была опубликована только в 1962 году в журнале «Москва». Александр Николаевич назвал книгу своих мемуаров «Дорогой длинною» по строчке знаменитой песни Б. Фомина и К. Подревского, бывшей недолгое время в его репертуаре. Стоит отметить, что Ю. Морфесси также замечательно и по-своему исполнял эту композицию.

Именно в версии Баяна звучит оригинальный текст Подревского, Вертинский же исполняет несколько видоизмененный вариант.

(обратно)

35

Шнейдер И. Записки старого москвича. – М.: Советская Россия, 1970.

(обратно)

36

Пин Г. Антоша Бледный. Воспоминания москвича. – Шанхайская заря, № 1301 от 16.02.1930.

(обратно)

37

Из воспоминаний Сергея Меркурова.

(обратно)

38

Музыка Льва Шварца, слова Самуила Болотина.

(обратно)

39

Кадырова Э. Я видел Вертинского, «Омская газета» от 05.03.08 г.

(обратно)

40

Письмо А. Н. Вертинского заместителю министра культуры СССР С. В. Кафтанову, журнал «Наше наследие», № 1, 1990 год.

(обратно)

41

В Турции Вертинскому удалось купить паспорт на имя греческого гражданина Александра Вертидиса. Вручая паспорт, чиновник сказал певцу: «Можете ездить по всему свету, только старайтесь не попадать в Грецию, а то у вас его моментально отберут». Чистокровный грек Морфесси не мог не подшучивать над внезапно обретенным «земляком».

(обратно)

42

Волкова И. Наш общепит в Париже. – Журнал «Родина», № 1, 2002.

(обратно)

43

Драгилев Д. Лабиринты русского танго. – СПб г Алетейя, 2008.

(обратно)

44

Сосудин Ю. Незабываемые певцы. – СПб.: Скифия, 2000.

(обратно)

45

Старостин А. П. Встречи на футбольной орбите. 1978.

(обратно)

46

Романс написан Филаретом Черновым в 1918 году в России. Впервые опубликован в том же году в московской газете «Свобода». Особую популярность романс приобрел у русских изгнанников первой волны, став ее неофициальным гимном. По этой причине оставшийся в СССР Чернов предпочитал авторство не афишировать.

(обратно)

47

Фрагмент материала

(обратно)

48

«Д. П.» – от английского термина displaced persons (d.p.) – дословно «перемещенных лиц».

(обратно)

49

Протопопов Н. Непримиримый певец // Наше время, № 338, август 1974 г.

(обратно)

50

Бардадым В. Ю. Морфесси – баян русской песни (см. библиографию).

(обратно)

51

«Калифорнийский вестник»66, июнь 1986 г,

(обратно)

52

Среди добрых знакомых Юрия Спиридоновича находился не кто иной, как Василий Викторович Бискупский (1878–1945), гвардейский офицер и бывший муж певицы Анастасии Дмитриевны Вяльцевой.

Похоронив в 1913 году любимую жену, он продолжил военную карьеру, в революцию стал ярым сторонником, а короткое время спустя – непримиримым противником большевизма и посвятил этой борьбе всю дальнейшую жизнь. В Мюнхене эмигрант Бискупский знакомится с Адольфом Гитлером, а в ноябре 1923 года, после провала «пивного путча», укрывает его на своей вилле. Фюрер не забыл об услуге и после прихода к власти назначил в 1936 году В. В. Вискупского начальником Управления по делам русской эмиграции в Германии.

Сто против одного – Морфесси был знаком с «гауляйтером», и знаком накоротке. Еще в сезоне 1909–1910 гг. Вяльцева играла в музыкальном обозрении «Цыганские песни в лицах» на сцене одного из петербургских театров. В этом ревю принимали участие Саша Давыдов, Катя Сорокина и Юрий Морфесси.

Не Бискупский ли выступил «продюсером» записей старого приятеля в Берлине 1943 года? (М. К.)

(обратно)

53

Бардадым В. Ю. Морфесси – баян русской песни. – Краснодар: Советская Кубань, 1995.

(обратно)

54

Литературно-театральная, концертная деятельность беженцев-россиян в Чехословакии (см. библиографию).

(обратно)

55

«Новое слово»56 (646), 12 июля 1944 года,

(обратно)

56

Комитет освобождения народов России – возглавляемый генерал-лейтенантом А. А. Власовым орган, объединивший ряд организаций, сотрудничавших с нацисской Германий.

(обратно)

57

Chronik russischen Lebens in Deutschland 1918–1941.

(обратно)

58

Строки из хранящейся в московском Доме русского зарубежья им. А. Солженицына рукописи С.

Трибуха С. «Менхегоф – лагерь русских ДиПи», «За свободную Россию»,79,2006 л (издатель

Р. В. Полчанинов).

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Интродукция. Во славу!
  •   «Несравненная»
  •   «Божественная»
  •   «Король романса»
  •   «Кто на свете всех милее?»
  • Первое отделение Жизнь. Любовь. Сцена. Воспоминания Баяна русской песни
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Дивертисмент Николай Северский & Cыновья: «Поющие пилоты»
  •   Глава V
  •   Антракт Песни каторжан на русской эстраде
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Дивертисмент Михаил Вавич: «На качелях успеха»
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Антракт Морфесси-ресторатор
  •   Глава XII
  •   Антракт Русская речь на берегах Босфора
  •   Дивертисмент Иза Кремер: «Красная Коломбина»
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Дивертисмент «Какая песня без Баяна?»
  •     «Московский Баян»
  •     «Киевский Баян цыганской песни»
  •     «Гусарский романс»
  •   Дивертисмент Федор Шаляпин: «Пашка, выкатывай!»
  •   Антракт Русская песня на Монмартре
  •   Дивертисмент Настя Полякова: «Цыганская королева в изгнании»
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Антракт Русская песня на Балканах[32]
  •   Глава XVII
  •   Дивертисмент Александр Вертинский: «Вам посылка из Шанхая. .»
  •   Антракт Баян и Пьеро
  • Второе отделение Другие времена
  •   От Белграда до Парижа
  •   Дивертисмент Константин Сокольский «Соколенок»
  •   Антракт Открытый город Париж
  •   Дивертисмент Надежда Плевицкая: «Курский соловей» в Булонском лесу
  • Финал «Войной навек проведена черта»
  •   Войной навек проведена черта
  •   Вы просите песен?. (Intro к компакт-диску)
  •   Спасибо – всем!
  • Указатель имен
  • Библиография